LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Возвращение домой

Меня вырастила еврейская семья. Сейчас я вспоминаю мацу, форшмак из селедки, которые готовила бабушка и непонятный язык, на котором она иногда говорила. До сих пор помню «О, зóхен вéй, Арон!», а также то, что отвечал ей мой дед: «Говори, Белочка, говори, я понимаю…». Однако, в моем детстве и юности быть евреем считалось чем‑то неловким, постыдным, и даже позорным. В общем, от этого нужно было всячески открещиваться, и это нужно было скрывать, в особенности тем, у кого, как у меня, были русские фамилии, доставшиеся от отцов или каким‑то другим образом. В школе сверстники выслеживали потенциальных евреев, бегали за ними и дразнили «жидами». Русских, почему‑то, никто не дразнил «кацапами», а украинцев – «хохлами» …Помню, как один одноклассник бежал за мной и кричал: «У твоей матери еврейское отчество – Аркадьевна! Мы еще твое свидетельство о рождении посмотрим!!». Среди подростков той поры шла настоящая «охота на ведьм», то есть на евреев (может быть, это было отражением в миниатюре отношения к ним всего советского государства), но я был не самым первым претендентом на еврейство, ведь у меня и моей матери была русская фамилия, доставшаяся нам от «дяди Саши».

Все родные маминого отца погибли в войну, а у бабушки была большая родня: две сестры и брат. Я был знаком и с Ривой, и с Рахилей, и с Семеном (Соломоном). Мама рассказывала, что в молодости Рива болела туберкулезом, долго лечилась в Крыму, ее дочь несколько лет жила в доме моей бабушки и всю жизнь потом называла ее «мама Бела». Позже для решения каких‑то жилищных проблем сестры бабушка продала двух коров, чтобы помочь ей с покупкой дома. Не себе, а ей…Вот какие это были люди. Из всех родственников бабушки лучше всего я был знаком с Ривой. Мама много раз лежала в больнице, и я подолгу жил в доме Ривы, много общался с ее мужем и дочерью. А еще я помню Украину, город Хмельницкий, где жила тетя Рахиль. Детей у нее не было. Помню ее саму, разбитую инсультом (она еле‑еле вставала с кровати), яркое украинское солнце и огромные, вкусные персики. На моем столе до сих пор стоит китайский фонарик с вращающейся головкой, который много лет назад подарил мне ее муж Лема.

Дед с бабушкой жили очень дружно. Не помню, чтобы они когда‑нибудь ссорились. В их семье никогда не было ни криков, ни скандалов. Они прожили вместе 43 года: с 1930‑го, когда поженились, и до самой смерти в 1974 году, когда ушли с разницей в три недели. Дед попал под трамвай, спасая ребенка, которого успел вытолкнуть из‑под колес, заплатив за это своей жизнью. Ему было 70. Бабушка тяжело умирала от онкологии, она все время спрашивала: «Почему Арон не приходит ко мне в больницу?». Ей говорили, что он заболел, жалели ее. Ей было 67. Потом были похороны деда, который лежал в гробу седой и красивый в синем костюме; и бабушки, которую выносили из квартиры, чтобы везти на кладбище, а тетя Рива истошно кричала: «Куда же тебя уносят из своего дома??!!» Помню, как какие‑то подростки в этот момент улыбались, показывая на нее пальцами. Вероятно, они думали, что Рива просто изображает из себя безутешную сестру. Сейчас я помню, что и сам плохо понимал тогда, что значит смерть. Не понимал я, например, почему так сильно убивается мама и постоянно повторяет: «Папа любил кушать то или это». Только потом я узнал, что она каждый день ездила к ним на кладбище. Когда все это произошло (а дед и бабушка умерли летом) я находился в пионерском лагере. После смерти деда мама забрала меня из лагеря на похороны, а после похорон я вернулся в лагерь, и игравшие в это время в волейбол товарищи спросили меня: «Ну, как там дед?». Я спокойно отвечал, что дед умер. На их вопрос «А бабушка?» я ответил: «Да, жива пока…» и побежал играть с ними в волейбол. Мне стыдно писать об этом сейчас и признаваться, что это был я. Хотя сейчас я уже точно знаю, какая громадная разница в понимании жизни и смерти существует между ребенком, подростком и взрослым человеком. Мне было тогда 14 лет.

Сразу после смерти маминых родителей мы с ней при поддержке Ривы переехали жить из Минска в Москву. Мама была врачом и стала устраиваться на работу. Это оказалось нелегким делом: ее не брали нигде, куда бы она ни обращалась. В любой поликлинике или больнице происходило одно и то же: главный врач давал добро, но после того, как начальник отдела кадров видел ее паспорт, ей отказывали безо всяких объяснений. Причиной, естественно, была пятая графа. Наконец, придя в поликлинику, которая стала затем местом ее работы, и получив от главного врача указание оформляться, она сказала сама, желая, вероятно, сократить время до следующего отказа: «Я еврейка». На это главный врач ответила: «Меня это не интересует», сама позвонила в отдел кадров и дала указание оформить маму на работу. Просто маме попался, наконец, хороший человек.

Время шло, и последние два класса школы я проучился в Москве. Не могу сказать, что меня очень беспокоила тогда еврейская тема, да я и не ассоциировал себя с еврейством. Помню только, что уже по окончании школы и службы в армии, когда я собирался поступать или в институт международных отношений или в иняз (по тем временам идеологические ВУЗы!), мама обратилась к нашей школьной преподавательнице английского языка, муж которой работал в МИДе, с просьбой оказать мне помощь в поступлении. Преподавательница посоветовалась с мужем и ответила, что помочь мне он не сможет потому, что моя мама еврейка. А в 16 лет я получил свой первый паспорт, в котором было написано, что я русский, потому что русским был мой отец. Боже, как радовалась мама, что теперь ее сыну будут открыты все дороги. Это правда, такие это были времена.

Когда я учился в инязе, открытых, явных евреев там было очень мало. Такие, как я, наверное, были, но думаю, это тщательно скрывалось потому, что речь шла о поездках за границу, куда посылали далеко не всех и на пятую графу тоже обращали внимание. Помню, когда речь зашла о поездке одной из наших профессоров на конференцию в Испанию, мои однокурсники совершенно серьезно говорили, что ее могут «не утвердить» из‑за еврейской национальности. Это были уже 80‑е годы. Помню, что мама иногда вдруг грустнела, начинала плакать и повторяла: «Я так боюсь, что будут погромы…». Я смеялся: «Какие погромы?!». Что это, вообще, такое? Она повторяла: «Смотри, ты ведь тоже полукровка…». Но я никак не связывал себя с евреями, ведь я не думал об этом и раньше, а сейчас вообще зачем? Ведь я был русским! А еще я был активным комсомольцем, который заканчивал иняз, у меня был прямой путь за границу. А на девичью фамилию моей матери, на ее национальность сейчас уже не будут обращать много внимания, ведь меня же приняли в иняз!

Но, как я боялся при распределении! Ведь меня рассматривали для работы в одной из «развивающихся стран»! А, это означало валюту и т. д. Ну, а мама, живущая воспоминаниями или, скорее, понятиями 50‑ти летней давности, много раз говорила мне: «Откажись от меня, и тебе будет легче устроиться на хорошую работу…». А ведь это существовало как в 30‑е, так и в послевоенные годы. «Откажись от меня…»

Сейчас в памяти часто всплывает картинка: я сижу перед кадровиком из организации, рассматривающей меня для работы за границей. Кадровик задает анкетные вопросы: «Отец, имя, место работы и т. д.». Я отвечаю, что не имею о нем почти никаких сведений. Потом он переходит к матери: «Имя, девичья фамилия…». «Национальность…» У меня холодеет внутри. Я отвечаю: «Еврейка», и как будто со стороны слышу свой хриплый голос. Но кадровик не замолчал, не помедлил, не изменился в лице. Спокойно и буднично он перешел к следующим вопросам. Потом мне сказали, что на это сейчас уже «не очень смотрят». Пока шел процесс оформления (а шел он более полугода) я очень боялся, думал, получится или нет. Видя, как я переживаю, один из однокурсников шутливо спросил меня: «Что ты так боишься, у тебя что, бабушка в Израиле?». Когда я уже был утвержден на эту работу, руководитель ведомства собрал нас всех, и каждый по его указанию рассказывал о своих родителях. Впрочем, об их национальности он не спрашивал. Мама до последнего дня боялась, что из‑за нее меня не утвердят. Еще одна картинка из прошлого: я бегу по лестнице в поликлинике, где она работает, поднимаюсь на ее этаж, она выходит из кабинета. «Ну, как?!». Я выдыхаю: «27‑го августа самолет…!». Она обнимает меня. Это была вторая половина 80‑х.

TOC