Жук
Последнюю фразу Лессингем произнес таким тоном, словно ко мне обращался разгневанный ребенок. Впрочем, в следующий момент он, по‑видимому, и сам понял, что последний его пассаж прозвучал, мягко говоря, не слишком достойно, и ему стало стыдно. Он наконец выпрямился. Затем, достав из внутреннего кармана пиджака носовой платок, вытер им губы. После этого Лессингем, крепко зажав платок в пальцах, вперил в меня пристальный взгляд, выдержать который при иных обстоятельствах мне было бы крайне трудно или просто невозможно.
– Ну же, сэр, – снова заговорил Лессингем. – Правильно ли я понимаю, что ваше упорное молчание предусмотрено той ролью, которую вы пытаетесь играть? – Его тон стал более твердым и уверенным, а поведение – более соответствующим его репутации. – Что ж, если это так, то я полагаю, что меня, по крайней мере, ничто не ограничивает, так что я могу говорить. Думаю, вы согласитесь, что в ситуации, когда я натыкаюсь в своем доме на джентльмена, даже такого мастера молчания, как вы, выступающего в роли взломщика, с моей стороны уместно будет сказать несколько слов.
Тут мистер Лессингем сделал еще одну паузу. Я невольно почувствовал, что свой не слишком изящный сарказм он использует для того, чтобы выиграть время, прийти в себя и, если получится, снова обрести свойственное ему мужество. При этом именно его стремление сделать вид, будто он относится ко всему случившемуся с оттенком циничной веселости и легкомыслия, на мой взгляд, лишь подчеркивало, что произнесенное мной таинственное слово по совершенно неизвестным мне причинам потрясло Лессингема до глубины души.
– Прежде всего, позвольте поинтересоваться – вы прошли в вашем наряде через весь Лондон или только через какую‑то его часть? Впрочем, сомневаюсь, что это можно назвать нарядом. Мне кажется, такое было бы неуместно даже на улицах Каира – да что там, даже на рю де Рабагас. Кажется, так называлась та улочка?
Видимо, в вопросе Лессингема имелся некий скрытый смысл, но я его, увы, не понял. Должен сказать, что обо всем том, о чем Лессингем попытался беседовать непосредственно после того, как он наткнулся на меня в собственном доме, я не имел ни малейшего представления – словно человек не от мира сего. Однако полагаю, мне было бы трудно убедить Лессингема в том, что это так.
– Как я понимаю, ваше появление – это напоминание о рю де Рабагас. Ну да, конечно. Разве не так? Маленький домик с серо‑голубыми жалюзи на окнах, пианино, на клавиатуре которого не хватает фа‑диез. Оно, кстати сохранилось? Помнится, у него еще такие пронзительные верхние тоны. Вся атмосфера там была какая‑то пронзительная – вы со мной согласны? Я не забыл об этом. И даже не боюсь об этом вспоминать. Улавливаете?
В этот момент Лессингему, похоже, пришла в голову какая‑то неожиданная мысль – возможно, причиной тому стало мое продолжающееся молчание.
– Вы похожи на англичанина. Но, может быть, вы не англичанин? Тогда кто вы? Француз? Сейчас посмотрим!
Тут Лессингем, обращаясь ко мне, произнес несколько фраз. Я понял, что они были сказаны по‑французски, но был недостаточно знаком с этим языком, чтобы их понять. Как видно из моего рассказа, я довольно толково использовал все возможности для совершенствования моего скромного образования; однако с сожалением вынужден констатировать, что у меня никогда не было даже призрачного шанса получить хотя бы элементарные знания в области какого бы то ни было другого языка, кроме родного. Видимо, поняв по моей реакции, что французского я не знаю, Лессингем умолк, затем добавил к сказанному еще что‑то и улыбнулся. После этого он заговорил со мной на каком‑то третьем языке, который, если можно так выразиться, был в еще большей степени мне незнаком, нежели французский, – потому что на этот раз я даже не уловил, что это за язык. Мне он, во всяком случае, показался полной тарабарщиной. Глядя на меня, Лессингем сразу же сообразил, что и на этот раз зря теряет время, и снова перешел на английский.
– Значит, французским вы не владеете – и диалектом, на котором говорят на рю де Рабагас, тоже. Что ж, хорошо. Тогда какие иностранные языки вы знаете? А может, вы дали обет молчания? Или вы просто немой? Быть может, говорите только в каких‑то особых случаях? Судя по вашему лицу, вы англичанин. Ладно, буду исходить из этого. Если это так, то слова, произнесенные на английском языке, должны находить какой‑то отклик у вас в голове. Так что послушайте, сэр, что я вам скажу, – и, сделайте одолжение, послушайте внимательно.
Пол Лессингем все больше становился самим собой. В его теперь уже уверенно звучавшем голосе можно было уловить нечто похожее на угрозу – хотя в самих словах, которые он произносил, ничего такого вроде бы не было.
– Вам что‑то известно про часть моей жизни, о которой я решил забыть, – это ясно. Вас прислал человек, который, вероятно, знает еще больше. Отправляйтесь обратно к нему и скажите, что для меня то, что забыто, – забыто. Так что, если кто‑то попытается заставить меня об этом вспомнить, из этого ничего не выйдет. То время было миражом, иллюзией, вызванной чем‑то вроде болезни. Мои тело и рассудок находились в таком состоянии, что разыграть и обмануть меня мог любой пройдоха. И именно это со мной и происходило. Теперь я очень хорошо это понимаю. Я вовсе не хочу сказать, что являюсь экспертом в том, что касается методов, которыми пользуются мошенники, и в том числе ваш хозяин, – но все они не так уж эффективны и зачастую очевидны. Так что отправляйтесь обратно к вашему приятелю и объясните ему, что его прежние фокусы со мной больше не пройдут – и новые тоже. Вы меня слышите, сэр?
Я по‑прежнему молчал и не двигался, что, во‑видимому, сильно злило Лессингема.
– Вы что – глухой и немой? Нет, вы не немой, я это чувствую. Послушайтесь моего совета, не заставляйте меня прибегать к мерам, в результате которых вы испытаете серьезный дискомфорт. Вы меня слышите, сэр?
Поскольку Лессингем и на этот раз не получил от меня никаких свидетельств того, что я его слышу и понимаю, его раздражение возросло еще больше.
– Что ж, пусть будет так. Хотите молчать – молчите. Вам же от этого будет хуже, не мне. Если вы решили строить из себя сумасшедшего – надо признать, вы делаете это весьма искусно, – можете продолжать в том же духе. Но когда я говорю самые простые, понятные вещи, вы меня понимаете, я в этом не сомневаюсь. Итак, к делу, сэр. Отдайте мне револьвер и письма, которые вы выкрали из моего стола.
Говорил Лессингем так, словно пытался уговорить и убедить в чем‑то не только меня, но – в равной степени – и себя тоже. В последней его фразе можно было уловить оттенок грубоватой развязности и бахвальства. Я, однако, по‑прежнему никак не реагировал на его слова.
– Вы собираетесь сделать то, что я говорю, или же вы до такой степени не в своем уме, что намерены отказаться выполнять мои требования? В последнем случае я позову на помощь, и все это быстро закончится. Только не воображайте, что я поверю, будто вы не понимаете, в какое положение попали. Я на это не куплюсь. Итак, спрашиваю еще раз: вы собираетесь отдать мне револьвер и письма?
Я опять ничего не ответил. Это привело к тому, что гнев и нервное возбуждение Лессингема мгновенно резко усилились. В мои прежние представления о нем совершенно не укладывалось то, что этот политик может до такой степени давать волю чувствам, которые, как я предполагал до этого, он умел полностью контролировать. Он показал, что на самом деле совершенно не является тем человеком и государственным деятелем, образ которого я создал в своем воображении и которого беспредельно уважал.
– Может, вы думаете, что я вас боюсь? Вас?! Такое ничтожество?! Делайте, что я вам говорю, или я заставлю вас подчиниться и преподам вам хороший урок, который вы, несомненно, заслужили.