Айсберг. Исторический роман
Да, это были настоящие руки, и можно провести и почувствовать, что это – да, и с пальцами, и с локтями, и никаких на них перьев – не ощущается. Меня никто не щекотал никакими перьями, меня только за руку держали обыкновенными человеческими руками!
И оно встало – попыталось было встать. И что – уйти? Да как же так! Я притянул его назад и в подушку погрузил это нечто, это я не знаю, кто оно или что оно, но я его не отпущу! И оно не вырывается – оно, то, что сыграло роль ангела, на небо меня забирающего в эту ночь. У него человеческий запах и всё в нём нежное и живое – не смертельное и не ослепляющее. И теперь ощущение мятной прохлады разливается уже действительно – по всему. И там, где ноги прикасаются к этим сладостным, как будто шёлковым ногам, там и ноги тоже становятся прохладными и живыми. Мятными. И вот теперь – уносит. Это мне только показалось, что это не ангел или что ангел должен быть другим, холодным до дна. Ангел может таким и быть, как человек и с человеческим добрым запахом, и уносит – оно меня, что‑то, словно подхватило и уносит, теперь уносит на самом деле, а куда уносит, того не хочу знать, а хочу теперь просто – исчезнуть. Совсем. Навсегда.
12 глава.
Как мой маленький братик
Аксинья
Когда кто‑то плачет так тихо‑тихо, как плакал мой маленький братик, который никогда не стал большим, у меня сразу… во мне что‑то сжимается, как в кулачок, и хочется его пожалеть и прижать к сердцу. Ведь он был такой маленький и спокойный, и только смотрел на всех ясными глазами, и никому не хотел помешать. А заплакал только разок, когда заболел так тяжело, и тут уж мы все вместе плакали, а вылечить его не смогли. И поэтому как только такой тихий и нежный, а не грубый и не нахальный, как у некоторых других ребятишек, даже как только я этот голосок как из пустыни прошлого заслышу, я становлюсь сама не своя. Ведь я всё со своим Лёшенькой делала, и на руках его таскала и следила, чтоб не залез куда не надо, и не упал, не разбился. И кормила его из ложечки, когда матушка от груди отняла, и купала, и на повозочке такой возила, на двух колёсиках – всё я сама, а сколько мне тогда было – а может быть, и пяти ещё не исполнилось, а я как заслышу тихое как бы чириканье, что вот сейчас расплачется, как сразу – схватить и к груди прижать. И он тут же умолкал и поднимал ко мне головку, и какие глаза у него были – светлые и как будто всё понимающие: что не надолго к нам залетел, но уж то время, что нам вместе отпущено, хочет сделать как можно приятнее и таким, чтоб его не забыли потом. После… И не выходили мы его, вот такая печаль! И поэтому как только хоть вдали такой плач, тихонький такой, и чтоб никого не обидеть, заслышу, всё во мне встрепенётся, и как за верёвочку меня потянут – схватить и прижать к сердцу. И кажется всегда, что только совсем хороший человек может так тихо плакать, так тихо‑тихо, чтоб никому не помешать.
И поэтому, когда разглядела я под утро, кого такого решила пожалеть и кто это среди ночи так тихо плакал, я только выбралась из‑под той его перины и босиком отправилась в ту комнатушку, что была в том замке – как бы во дворце – отведена мне, и перешагнула через старуху, почивавшую у дверей, у самого входа, и забралась в свой угол, и попыталась было подумать, но думать не вышло, потому что тут же, не успела я закрыться своими одеялами, прокричал петух и поднялся шум и обычная возня – там, за дверью.
А как там мой… не знаю, как назвать его – братишка? И хотя не маленький теперь, а ведь жалко… и его тоже жалко, его, горящего адским пламенем, и нет ли и на мне от его кожи ожогов, и не заразил ли он и меня этой болезнью? И что‑то бормотал ведь про ангелов каких‑то, что это я будто ангел. А я ещё не ангел, слава богу, ещё не ангел, но надолго ли это продлится, что ещё проживу и не увижу своей родимой матушки? Значит, он думает, что к нему ночью ангел приходил и хотел его на небо забрать. Но что же тут плакать, на небе ведь так хорошо, и ни о чём не придётся горевать. О чём же он там тогда так горько плакал и так нежно произносил какое‑то слово, мне совсем непонятное, потому что не ко мне обращался и не на моём языке говорил, а обращался к ангелу, и ангелы всё понимают, на любом языке.
Он плакал о чём‑то другом… о своей загубленной душе, наверно, плакал, что загубил, меня оторвав от матушки, и что теперь не простит его Господь. И не позволит его душе, как всем хорошим людям, туда пойти после смерти, где хорошо настанет. А туда пустит, где адский пламень. Вот поэтому и горел он в адском пламени, и руки и ноги у него были как из печки, недопечённые, ещё горячие, как будто пар от него шёл. Так, он думал, конечно, что уже в аду очутился за свои плохие дела. И как будто… может быть, прокляла я его тогда, когда увозил он меня от моей любимой матушки? Вот не помню… вспомнить бы! Проклинать никого, как я слышала, нельзя, так мне матушка моя говорила и наказывала – никого не проклинай, это на тебе самой, может, скажется, если слово такое страшное вымолвишь – никого не проклинай!
13 глава.
На простыню
Барчук
…Рабам не дело издеваться над господами, и если что‑то пролилось на простыню, то их дело это застирать, и промолчать, и поскорей постараться забыть, а не подмигиванием заниматься и нехитрыми ухмылками, и не вопрошать потихоньку от барыни: