Айсберг. Исторический роман
Надо лучше всмотреться в это окно, куда она, моя Аксинья, посылала все свои пожелания увидеться наконец со своей родимой матушкой, потому что не вовремя её оторвали от родного гнезда, и это было зимой, и вот среди заледенелого стекла она проделывала дырочку дыханием и говорила туда:
– Милая моя, родная матушка, где ты, отзовись!
И для неё вся природа за окном была воплощением не какой‑то абстрактной Матери, а её собственной матушки, к которой хотелось прижаться и забыть обо всех играх её господина – предателя, как она его называла про себя, что он – предатель её души: сам смотрел на неё такими ласковыми глазами, так где же вся его любовь, если вывез из родного места – и даже повидаться с матушкой не позволяет!
И этот вот разрыв в его поведении между вроде бы ласковым и сердечным обращением и наплевательским отношением к ней как к вещи, – этот вот разрыв и расколол ей сердце!
И да, его не пустили на порог, когда она стонала в родах, и дверь закрыли, кто‑то, неродные, а его оттащили, и он завывал, он выбежал на мороз и завывал от боли души, потому что проняло его и он сам понял – вот теперь только, за порогом дома и перед лицом злой луны, – теперь, в этот лютый декабрь, и из окошек бросались по снегу тени от переметнувшихся за окном: там внутри кто‑то метался, будто знал, что там происходит что‑то окончательное и ужасное, и такое, после чего уже и вся жизнь окажется невозможной и ненужной – так показалось тогда, и он кричал сам себе:
«Да, я убийца, я вор, я довёл свою любимую до такого позора, для чего я не послушался того тоненького голосочка во мне внутри, который шептал ведь, что человек – это не игрушка, и кто‑то шептал на ухо, но это была не родная мать, а мать глядела всегда с одобрением, но я ведь и сам, и для чего сваливать вину на мать…
Это было так, как будто я – не человек со своей совестью, а нарисованный на бумаге барчонок с кружевами на манжетах, и нету во мне ничего, кроме этих манжет и бархатного костюмчика, будто и я сам всего‑навсего вещь, пешка на шахматной доске, и двигаюсь по указаниям кого‑то, кто до меня придумал все эти права и обязанности, и я веду себя не как выскочка, а как покорный баран, как будто привык быть как все, и не выскочить из этих обычаев, которые и меня засосали в себя, а кроме души, которая в подмётках теперь, что ещё во мне осталось? И если я – отец ребёнка, а я знаю ведь, что я отец и есть, то почему бы не заглянуть хоть разок…
Но там, в щели, я только мельком заметил… увидел это перекошенное от боли лицо, и красный рот, и что‑то ещё красное на одеяле, наверное, это кровь, и она кричала, а они захлопнули дверь передо мной, и это и была дверь в вечность, в будущее, которое поджидает моих потомков, появившихся на свет как побочное действие неосторожной игры…»
22 глава.
Не пора, а дыра
Барчук
…Дверь разверзается – в преисподнюю, где красный орущий рот и всё лицо перекорёжено, и никаких сияющих белизной кудрей не разглядеть, а только:
– А‑а‑а! – и красное что‑то пятном на подушке, на одеяле и на полу – льётся, капает, и меня выталкивают, передо мною захлопывают эту дверь, и вопль раздаётся ещё громче, а меня выгнали и чуть нос не прищемили, и какая‑то в этой белой повязке в кудрявых полуседых космах старуха в запачканном чем‑то переднике, в запачканном по подолу кровью, может быть, и прошипел кто‑то другой, не она прошипела, она только рот свой беззубый скучерявила, а прошипел кто‑то за спиной с ехидцей такой:
– Папаша!
Это я, значит, папаша? Я отец, я не знаю этого, не понимаю, как это вышло, что я стою вот на пороге вечности, предуготовленной моим потомкам, и меня из этой вечности выгоняют, они не хотят предоставить мне места в моей собственной предстоящей теперь вечности – да кто они такие? Как посмели? Разве я – не хозяин, и все они просто‑напросто обезьяны, обязанные прыгать под мою дудочку?
Но вот тут, на грани преисподней, под эти крики и вопли, разрывающие всё внутри…
Фрагмент картины Анны‑Наталии Малаховской
«В корнях сквозит рассвет»