Айсберг. Исторический роман
А девочка заметила его взгляд и остановилась. Ксюшкой её звали, Аксиньей, по двору бегала неспроста, а за козой быстроногой гонялась и её в хлев загнать пыталась палкой, а теперь остановилась и из‑под волос своих нависших на барчука поглядела. А было ей и всего‑то одиннадцать лет, не больше, и красивых таких мальчуганов она и во сне не видывала. А банты‑то на рукавах, а кружева на воротнике и на манжетах! А сам – ребёнок почти что! Ан нет, каким‑то недетским взглядом на неё посмотрел и сказал – не ей, конечно, а про себя сказал, что будет называть её Амалией, если мамаша, конечно, соизволит купить ему эту игрушку.
А взгляд был недетским потому, что приценивался и размышлял про себя, какую цену запросит сосед за девчонку дворовую и каким образом получится всё это дело обтяпать… все подробности обдумывал про себя, хотя и сам был немногим старше, пожалуй, на полтора только года постарше, и тринадцать ему ещё не исполнилось, и о том, чтобы вступать в брак, и речи быть ещё не могло, и не для брака законного покупала сейчас его мамаша крепостную девчонку, а так, для забавы младенческого возраста, потому что баловала своего любимца – безмерно.
5 глава.
Мать кричит
Аксинья
В полупотёмках там горят какие‑то огни в окнах высоких моего господина.
– АКСИНЬЯ!!!!!!!!!!!
Этот голос как ножом прорезал, перерезал насквозь… перед парадным входом какая‑то карета, всё роскошное и чужое, и мать кричит, обливаясь слезами, и не то воровское как будто имя, что мне присобачили теперь, а настоящее моё имя выговаривает, выкрикивает его в это небо:
– Ак‑синья!..
– этот голос разлетается так далеко и как будто бы колеблет тучи над головой, нависшие чёрные тучи на багровом подбое – что это со мной и куда меня увозят на этой повозке? Нет, это – карета, и пышная, и нарядная, но не зря она мне показалась похоронной повозкой, и вот: отрывают от родимой моей матушки, и ей загораживают путь – не смей подходить! – и это она кричит:
– Аксинья! – во весь голос, как могла, как может вот сейчас…
– Раскричалась! – с насмешкой повторяет барин, мой старый барин, господин, как его приказано было величать, и змейкой такой некрасивой эта насмешка на его губах противных, от которых тошнит меня, а она кричит и впервые выговаривает моё полное имя, и выкрикивает его так, что даже небо заколебалось, но барин не колеблется, и чьи‑то руки в кружевных манжетах из повозки высунулись и меня внутрь затаскивают, а я не шевельнусь, я будто онемела, как та парализованная старуха, что жила у нас за двором, у меня и губы застыли, и ноги не передвигаются, и они меня вносят внутрь, и внутри темно, и чьи‑то губы прикасаются к щеке, а я не могу вздохнуть, я забыла, как надо дышать, и только «Аксинья!» – этот звук врезается в небо, и поэтому что‑то снаружи загрохотало, небо волнуется, небо не соглашается с тем, что меня, видите ли, купили, что меня оторвали от родимой моей матушки и везут на чужую сторону – и как грохнет под ноги лошадям! И как они попятились… да, для того и грохнуло небо, чтоб споткнуться им, чтоб выбежать мне из этой кареты проклятой и бегом через двор и под всплеском дождя, и где тут мама, и горячие её руки, и прижаться к груди…
Но лошади не споткнулись. И увозят меня – далеко, и чьи‑то губы шепчут в ухо слова, непонятные, но застрявшие, и их оттуда не вынешь, не выцарапаешь, они пролезают в самую суть, и что‑то как будто про «коханье», такого слова не бывает, это не слово, это грязь какая‑то, что он мне в ухо засовывает, и своими лапами в манжетиках этих прижимает, не знаю, куда он меня прижимает, и хоть духами какими‑то от него воняет, но чую я, что не барыня эта меня так тискает, не дамочка в кудрях и брильянтах, а какой‑то «он», даром что и волосы его напомажены, которыми он лицо мне щекочет…
– Наиграешься! – произносит кто‑то, и это чужой голос на чужом языке, но похожий и на наш, на мой язык. И голос произносит это слово, которое похожим кажется мне – «наиграешься» – и жаркая рука обхватывает меня покрепче, а поцелуй вонзается вот теперь, как острая сабля, прямо в меня, и я не знаю, как бежать, как к мамке вернуться, и понимаю, что меня увозят навсегда и что это – как похоронная повозка. Эта раззолоченная карета во тьме – она кажется как похоронная, как будто везут хоронить…
– И у тебя будет такое красивое платье! – говорит мне чей‑то женский голос – как бы с усмешкой, снисхождения такого, ломая слова моего языка, но смысл понятен – и карета тронулась. И голос мамочки моей ещё завывает – там, вдали, – а жаркие объятия всё крепче, и губы теперь. Я чувствую его губы на моих и не могу вздохнуть – не могу понять, как мне теперь дышать – и лошадь не споткнётся – мы летим во весь опор, куда‑то и с кем‑то, кто даже и говорить на моём языке не умеет и будет теперь меня ласкать – как он говорит, а может быть, это слово что‑то другое обозначает на его языке, и я не знаю, что это такое происходит со мной сейчас, и знать не хочу, потому что поделать с этим со всем – не в моей власти, и если тебя продали, так уж продали, и денег никаких не хватит, чтоб откупиться – вовек.
6 глава.
Застряло копытце козы
Никанор
Этот двор перед зданием роскошным – не дворцом, но почти дворцом – был посыпан желтоватыми камушками, очень мелкими, и между этими камушками застряло копытце козы в тот миг, когда она выскочила из‑за загородки и помчалась как ошалелая, а девочка с хворостиной пыталась её загнать назад, загнать в угол между забором и стеной каменного дома, и попалась. Девочка попалась потому, что там, этажом выше, перед окном стоял молодой человек, подросток и сам ещё почти ребёнок, и яркие, блеснувшие на солнце волосы бросились ему в глаза, а было это как раз в день его именин, и поэтому отказать ему в просьбе покупки показалось Леокадии невозможно, и в этот раз не отказала, а купила.