Айсберг. Исторический роман
– Не твой, – ответила она – впервые ответила – и он мог бы обрадоваться, что вот наконец она заговорила и наконец‑то хоть что‑то ему ответила, но он побледнел и ухватился за косяк двери и медленно осел, прямо на пол осел, не подставляя ничего, и прислонился к дверям головой. И сам не знал, почему таким взрывом его окатило и что такого было в её ответных словах о том, что соловей‑то она, конечно, да, соловей, но только НЕ ЕГО СОЛОВЕЙ, не ему принадлежащий. И дошло до него почему‑то в этот момент, что да, действительно, нельзя присвоить себе другого человека и что она, Аксинья, не просто утварь какая‑то, приглянувшаяся ему, а это было на разрыв, это признание, это простое установление факта, не твой – предмет, стало быть, не твой говорящий инструмент, выговаривающий слова песни, чужой для него, но напоминающий детство на руках у той мамки, что кормила его когда‑то грудным молоком – пищей своей души, а не той закованной в жемчуга и брильянты, что познакомилась с ним уже позже, когда его отняли от груди.
И распорядился он приготовить для нелюбящей его не‑подруги новые яства, те самые, что готовила когда‑то его кормилица, пропавшая из виду, но ключница какая‑то с белой повязкой в мёртвых волосах согласилась вспомнить все эти нехитрые рецепты…
И удалился в свою спальню и там бросился на постель и рыдал там всю ночь, всю душу выплакал, и с высокой температурой наутро лежал и не шевелился, когда пришла к нему в спальню его родная мать, нелюбимая, как он теперь понял, что мать свою, которая заваливала его подарками, он на самом деле и не любил – вовсе не любил, и даже ту, первую, кормилицу, не полюбил всей душой и не осведомился тогда, куда её услали, куда продали… скорее всего, её куда‑то продали, когда ему не исполнилось и пяти лет – или семи? – ну вот даже и не вспомнить, но язык её разговорный запомнился ему почему‑то.
Но сейчас он лежал, вспоминая всю свою прожитую до сих пор жизнь, и понимая, что не любил до сих пор никого, а всех слегка презирал, и ладно бы любил самого себя, хоть одного на свете, но и самого себя не признавал достойным… если не поклонения, то чтобы ему служили, чтобы подносили изо дня в день всё то, что ему придёт в голову, то одежду, то еду, то питьё, то кто‑то пришьёт оторвавшуюся пуговицу, то кто‑то перетирает серебряные подсвечники, и кто из них когда отказал ему, а все покорные, как коровы, и только разве что «му» не говорят, и вот он наткнулся на этот нож, жаркий и раскалённый, на это возмущение до ненависти, на это впервые произнесённое НЕТ – и это вызвало сначала приступ слабости, потом подскочила температура, но теперь он уже понимал, что вертится, как цыплёнок на том вертеле, острие которого в него вонзило вот это впервые им услышанное «нет».
9 глава.
Злодей ненавистный!
Барчук
Мне никогда не приходило в голову спросить себя – а кто же я такой? И шло так, как будто бы это само собой разумеется, что все мне кланяются и заглядывают в глаза, желая разглядеть и моё самое ничтожное желаньице, завалявшееся там, где‑нибудь в углу, может быть, но вот и его вытаскивают и приложат все усилия для того, чтобы выполнить и это желаньице и принести мне на блюдечке с золотой каёмочкой. Но кто же я такой на самом деле? Выше одних, тех, кто разве что «му» не говорит, и на одном этаже или уровне с другими, которые так же богато, как я, разодеты – но и таких достаточно, а кто же такой я сам как отдельное существо? И вот я получил ответ на этот вопрос, что зрел в моей душе с полудетства – вот кто я такой – ЗЛОДЕЙ НЕНАВИСТНЫЙ!
Наконец‑то я сделал что‑то, совершил какое‑то действие – на лету – сорвал зардевшуюся передо мной в траве среди листков ягодку – ухватил за хвост божью благодать, что сверкнула в предгрозовой предпраздничный миг – схватил за чуб, как говорится, пробегающего мимо меня Кайроса – это не хроническое и не подлое время, это время совсем другое, а оно оказалось не праздником и не сверканьем лучей, а жалом, направленным мне – под дых. Вот кто я такой! Думал, что к Богу приближаюсь, что Божье сиянье из‑под спуда вытаскиваю и всем покажу – вот – смотрите – Бог существует на самом деле! Во всём облике этой, пускай босоногой, – Он, невидимый обычно, но теперь зримый, заговорил во всю мощь – вот Он кто, смотрите! Я хочу назвать это мгновение чудом, но оно рассыпалось в пепел и стало как пепел, будто его кто‑то долго и упорно сжигал, а ведь это произошло тоже мгновенно, это сожжение всех кораблей – даже ещё до начала грозы. Даже и непогода не успела ещё разразиться всеми своими летящими с неба скрученными, как в жгуты, плётками ливня, казнящими пространство, как мы уже были внутри – в помещении тепла и укромного уюта – внутри кареты, – и неслись по направлению к моему почти дворцу, и почти что в обнимку с той, что скаталась внутри, как ёж, в комок, и не хотела, и отталкивала от себя мои объятия!!
10 глава.
Кто‑то плачет
Аксинья
Во всём доме тишина, все спят, наверное, а я одна, прислонившись спиной к стене, сижу в углу и смотрю в небо. Теперь я совсем одна! Меня поймали, как мышь, посадили в мышеловку и кусочки сала подносят, думают, что я на них соблазнюсь, а кошка ходит неподалёку, ходит и облизывается, вернее, не кошка, а кот. И чего он от меня добивается, чего он хочет всей своей поганой душой, если душа у него имеется? Вот чего‑то про божью благодать порет и в обморок упал, как барышня, значит, сумела я его отогнать от себя и, значит, не совсем беззащитная…
У кого бы спросить совета? И добрая эта старуха или нет, эта – в скрученных под белой косынкой волосах, та, что он ко мне подослал с моим любимым домашним угощением? Говорит, что она из наших краёв, но где это находится теперь, за горизонтом, и в какую сторону идти, если действительно идти, не побояться псов сторожевых, что спущены с цепи и только того и поджидают снаружи, перед домом, кого бы не то что укусить, а в клочки разорвать – и ведь не спят, как раз ночью не спят… а если выбежать днём, среди всех этих дворовых, шумных и скользящих как с гуся вода, пробраться тишком и платок какой‑нибудь, лучше всего совсем тёмного цвета, на голову сообразить…
Кто‑то плачет. Во всей этой тишине, мягкой на ощупь, под сладкие звуки посапывания моей приближённой, приставленной ко мне старухи, я слышу тихое какое‑то рыдание, и выхожу босиком, и останавливаюсь в каком‑то зале огромном.