Дорогая Лав, я тебя ненавижу
По крайней мере, всеми, кроме меня.
– Мам? – я оглядываюсь на нее через плечо.
– Да, милая? – она продолжает лазить в своем телефоне.
– Т‑ты знаешь, какой сегодня день? – колеблюсь я.
Она делает паузу, чтобы подумать.
– Понедельник?
Она могла бы вырвать мое сердце, и все равно это было бы не так больно, как то, что она только что сказала. Что угодно причинило бы меньше боли, чем ее неведение.
– Нет, дата, – выдыхаю я.
Кажется, будто обогреватель ломается, когда слова слетают с моих губ. В комнате становится холодно, воздух такой же ледяной, как и сердце, которое, я не уверена, у нее есть. Я испытываю небольшое облегчение, когда в ее взгляде мелькает боль.
Она знает.
Хотя скорее умрет, чем заговорит об этом.
Она откашливается.
– Я забрала твою одежду из химчистки. Положила тебе на кровать.
Не знала, что человек может настолько отчаяться. Мне хочется закричать: «И это все? Мы будем еще год притворяться, что ничего не произошло? Еще один год вести себя так, будто наш мир не рухнул в этот день девять лет назад?»
Но я не могу набраться смелости. Поэтому я выбегаю из дома, забираюсь в машину и сильно прикусываю нижнюю губу, чтобы сдержать слезы. Бензин почти на исходе, но мне все равно. Я должна это сделать.
Ради него.
Ради себя.
Я должна отпраздновать его жизнь.
Не имея мужества доехать до источников – город же должен был в честь чего‑то получить свое название, – я бесцельно езжу, пока тридцать минут не превращаются в сорок пять.
Однажды я прочитала, что травмирующее событие лучше пережить в юном возрасте, чем в старшем. Считается, что дети запирают тревожные моменты в самом дальнем уголке своей памяти и таким образом позволяют себе пережить немыслимое.
Возможно, для кого‑то это и правда… Мне повезло меньше.
Мне было девять лет, когда я нашла его, – не совсем ребенок, но и недостаточно взрослая, чтобы считаться подростком.
Но я до сих пор помню все.
Каждую деталь.
Каждый звук.
Но что я помню наиболее отчетливо, так это запах.
Выпивка, сигареты…
Смерть.
Мой отец покончил с собой в гараже на следующий день после моего девятого дня рождения. Эшли, мама и я пошли на благотворительный концерт в поддержку больных лейкемией, где должна была петь Эш. Мы устроили девичник – заглянули в парикмахерскую, потом в торговый центр, чтобы купить идеальное платье для выступления Эшли. Мама, хоть и с большой неохотой, разрешила мне покрасить кончики волос в темно‑розовый цвет, а моей сестре сделали мелирование.
Это был идеальный день.
До определенного момента.
Я забежала в дом раньше мамы и Эшли, чтобы найти папу. Я просто не могла дождаться, когда смогу показать ему свои волосы. Эшли всегда была маминой дочкой, я же – дочерью своего отца. Но Кертис Д’Амур был не просто моим папой.
Он был лучшим другом и единственным человеком в моей жизни, который, как я чувствовала, видел меня так же четко, как и мою сестру. Единственным человеком, кто заставлял меня чувствовать, что я его любимица. У него было особое прозвище для меня и только для меня.
Любовь.
Одно глупое маленькое прозвище.
Это все, что у меня от него осталось.
Когда я нигде не смогла его найти, то направилась в гараж. Я знала, что после аварии он любил тусоваться там. Хотя и не могла понять почему. Разве это не напоминает ему о том, что он потерял? – спрашивала себя девятилетняя Авина. – Разве это не заставляет его думать о том, что он больше никогда не сможет водить ни одну из этих быстрых машин?
Мой отец был гонщиком, и чертовски хорошим гонщиком. Он любил это больше всего на свете.
Даже, по‑видимому, больше своей семьи.
Один неверный поворот, и все было кончено.
Он лишился ног, карьеры, мечты. Он сел в инвалидное кресло и стал совершенно другим человеком. Из лучшего в мире отца он в одночасье превратился в жалкую оболочку человека. Затем он впал в такую глубокую депрессию, что никто, даже моя мама, не сумел его вытащить.
А она пыталась. Господи, как она пыталась. Она любила моего отца больше, чем кого‑либо из нас, даже Эшли. Она заставила его обратиться за помощью. Но спустя два года постоянной терапии мы оказались здесь.
В холодном пыльном гараже, где пахло прощанием.
Когда я вошла, он сидел в старом кресле‑качалке. Сначала я трясла его за руку. Я просила, кричала, чтобы он проснулся, пока у меня не пропал голос. Мой детский мозг не мог понять, что означал пустой пузырек из‑под таблеток в его руке.
Там было и письмо.
Мама не дала нам его прочитать.
Она утверждала, что в нем был бред сломленного человека, а мы были слишком маленькими и хрупкими, чтобы подвергаться такому испытанию. Она клялась, что это к лучшему, и единственное, что было важно, – он сказал, что любит нас и ему жаль. Я плакала, умоляла ее дать мне возможность прочитать его.
Она сожгла письмо несколько дней спустя.
Она отправила нас с Эшли на терапию, чтобы мы могли поговорить об отце с профессионалами, но никогда напрямую с ней, – и я все еще хожу туда время от времени. Она полностью отрицала случившееся тогда и полностью отрицает это сейчас. Словно она закрылась после того, как ей пришлось оторвать меня от его тела. Она и до смерти отца была ближе с Эшли, чем со мной, но после той ночи отдалилась еще больше.
