Элиза и Беатриче. История одной дружбы
Впрочем, изумление, или, лучше сказать, непонимание, было взаимным. Не знаю, как это объяснить, но мы проехали всего пятьсот километров в пределах все той же Италии, а люди уже одеваются и жестикулируют совершенно по‑другому. И это мы еще не слышали, как они говорят!
В этот утренний час все, кто помоложе, были, наверное, на море или разъехались. Туристов было мало, всего несколько бледных немецких семейств. Соседние городки – более раскрученные, с развитой инфраструктурой. А тут одни пенсионеры – играют в карты, посматривая на нас.
Никколо, пройдя десять метров, ошеломленно застыл:
– Тут зал игровых автоматов!
В Биелле они уже давно вымерли. Брат постоял, изучая лица посетителей в надежде найти дилера, хотя вряд ли кому‑то из них было больше двенадцати. Мама взяла нас обоих под руки и увлекла на променад по главной улице с пожелтевшими пальмами, мимо еще не открывшихся кафе‑мороженых, лавочек с жареной рыбой, магазинчиков бижутерии. Когда улица закончилась, мы нырнули в переулки. В сырой каменный лабиринт, где дома стоят так близко друг к другу, что туда не проникает дневной свет. Из окон доносился звук пыхтения кастрюль, с балконов – обрывки разговоров.
Неожиданно мы оказались на солнце, на широкой площади, выходившей прямо к морю с беспорядочно рассеянными по всему берегу лодками со спящими в них кошками. И над всем этим, глядя на Тирренское море, высилось потрепанное непогодой здание в три этажа и с вековым слоем соли на окнах, походившее на заброшенный форт.
Я прочитала табличку: Государственный лицей.
Прочитала еще раз: Государственный лицей им. Джованни Пасколи.
Я недоверчиво приблизилась. Мистраль грохотал как бешеный.
Джованни Пасколи. Невероятно.
Что с середины сентября я буду здесь учиться.
Что окажусь внутри. И что в некотором смысле – правда, понимаю я это лишь сейчас – так там и останусь.
Я отвела глаза от таблички. Но они тут же забегали по этажам, по окнам. Какие у меня будут одноклассники? Какие учителя? С кем я могла бы подружиться в таком месте?
Мама с Никколо ничего не заметили. Показывали друг другу на африканцев в гавани, продававших сумки и пиратские диски. Не успела я рассказать им, что эта развалина – мой лицей и что я там учиться не собираюсь, как они взялись под руки и пошли прочь. Легко и беззаботно. Без меня. Вспомнили, что меня тоже нужно позвать, лишь когда уже превратились в маленькие фигурки на пирсе и, ступая по канатам, приценивались к солнечным очкам.
– Я потом приду, – ответила я. То ли громко, то ли шепотом.
Разницы все равно не было.
С тех пор прошло много лет, и вот я признаю: моя семья, которая была для меня всем, являлась по сути союзом двух влюбленных. Никколо и матери. Мой брат всегда был красавчик, к тому же неприкаянный. Полный отпад для таких, как моя мама. Сын, первенец, плод медового месяца. Ну а я? А я – примерно как то лето: провалившаяся попытка родителей начать все заново. Конечно, было во мне и что‑то еще. Но что?
Пора повзрослеть, Элиза.
Я повернулась к ним спиной. Снова поднялась по пьяцце Марина, посмотрела на лицей, показала ему средний палец и двинулась дальше. Хотелось плакать, но я не останавливалась. Я любила их. Хотела возненавидеть, но не могла. Я шла и шла. Еще сто метров, еще двести. И потом это случилось.
* * *
Физическую девственность я потеряла несколько месяцев спустя. Разрыв девственной плевы, незнакомая боль, кровь между ног – все это мне еще только предстояло. Но вот невинность чувств, эту последнюю и очень прочную нить, державшую меня в детстве, я, очевидно, разорвала в тот день, когда вдруг неожиданно набрела на городскую библиотеку Т.
Я вошла, и аромат старых книг окутал меня, успокаивая. Помещение так себе. Не сравнить с тем, что в палаццине Пьяченце. Серые стены, металлические стеллажи, каменная плитка. Словно ты в архиве или в суде. Но зато есть читальный зал, который я со своим чутьем на всякие норки быстро обнаружила.
Я увидела его сквозь стеклянную дверь – такой тихий, уединенный. И просочилась внутрь. Зал оказался больше, чем я предполагала. Скудное освещение, длинные столы вишневого дерева, подставки для книг тут и там. И никого. Я плюхнулась на стул, как у себя дома. Восхищенно осмотрела деревянные этажерки, уставленные томами, которые нельзя брать на дом, и улыбнулась. Боюсь, даже сказала какую‑то нелепость, типа «черт побери!». Закинула на стол ноги в амфибиях. Потом бросила взгляд в другой угол и чуть не поседела.
Я была не одна.
Кто‑то сидел там и глядел на меня.
Я тут же скинула ноги вниз и села нормально, отдернув взгляд раньше, чем успела что‑то рассмотреть. Смущенная и раздраженная. Я‑то уже предвкушала, как наброшусь на эти полки, а теперь придется культурно встать, неторопливо пройти к этажерке и изучить каталоги, внимательно следя за тем, как я двигаю бедрами и задницей.
Я не была готова к тому, что на меня станут пялиться. Вся неуклюжая, неправильная, слишком из плоти и крови. Не то что Беатриче, которая прекрасно чувствует себя в купальнике перед миллионами зрителей. Я даже перед одним не способна была вести себя естественно.
Я стала искать букву «П» – «Поэзия».
Взгляд против воли скользнул по его голове.
Парень. Снова уткнулся в книгу. Светлые волосы скрыли лицо, и непонятно, какого он возраста.
А тебе‑то что? Я принялась искать следующую – «Пенна».
А он вроде адекватный, не урод, одет нормально. Тогда что он делает в библиотеке тридцатого июня?
Я нашла Пенну и его сборник поэзии.
Вернулась на свое место. Можно было и другое выбрать, сесть к нему спиной, на два‑три стола подальше, но я не стала.
Открыла какую‑то страницу, принялась за какой‑то стих:
Падает свет на доброе и на злое,
Но я, конечно, не читала. Я ощущала, как он меня изучает. Как вибрирует полумрак, шуршат страницы, падает пыль. Я не хотела, не позволяла себе, но все равно скосила на него глаза.
Мы встретились взглядом.
Я молниеносно уставилась обратно в книгу.
Падает свет на доброе и на злое,