Элиза и Беатриче. История одной дружбы
1
Украденные джинсы
Если уж эта история должна иметь начало, – а оно должно быть, – то начать я хочу с украденных джинсов.
И неважно, что хронологически это вовсе не исходная точка, так как на тот момент мы с ней уже были знакомы. Как целое мы родились именно тогда, улепетывая на скутере.
Но прежде я должна объяснить кое‑что. Это тяготит и нервирует, однако нечестно было бы прикидываться, будто Беатриче – это просто Беатриче, и все тут. Читатель спокойно приступит к книге, но, обнаружив, что речь в ней о тебе, подскочит на стуле: «Так это она?!» И почувствует, что его надули. И потому я, как бы мне этого ни хотелось, не могу откреститься от того факта, что девчонка из моих дневников превратилась в популярную личность, причем из тех, кого слишком много в публичном поле. Я даже скажу, что в этом смысле ты, Беатриче, держишь пальму первенства.
* * *
В общем, я о Беатриче Россетти.
Да‑да, о ней самой.
Только прежде чем о ней узнали все на свете, прежде чем все оказались в курсе того, что она сейчас делает и во что одета в любое время дня и ночи, Беатриче была обычной девочкой и моей подругой.
Лучшей подругой и, если уж честно, то единственной за всю мою жизнь. Вот уж чего никто бы никогда не подумал – да и я сама до сих пор старалась не проговориться.
Все это было много лет назад; это сейчас мир заполонили ее фотографии и нельзя просто так произнести ее фамилию – сразу галдеж, изнурительные дискуссии, жестокие сражения; это сейчас северный и южный полюс, суша и океаны сотрясаются от лукавого взгляда, брошенного публике, от нового костюма, от романтического ужина на крыше небоскреба Бурдж‑Халифа. А тогда для большей части человечества даже интернета еще не существовало.
Я никогда не нарушала данный себе обет молчания насчет нашей дружбы. И если делаю это теперь, то лишь с целью прояснить кое‑что для себя. И исповедь эта, кстати, родится и умрет здесь, в моей комнате, за закрытыми дверями. Я вообще могу писать только так.
Я не собираюсь болтать лишнего и уж тем более как‑то на этом наживаться. Да и кто мне поверит? Даже если бы я и бросила коллегам что‑нибудь вроде: «Я знаю Россетти, мы вместе в школе учились», мне бы потом проходу не дали, проявляли бы нездоровое любопытство, не сомневаясь при этом, конечно, что мы с ней просто пару раз поздоровались, пару раз пересекались взглядом; какие уж там сообщницы – такая, как она, и такая, как я.
Захотели бы вытянуть из меня пикантные подробности, лучше что‑нибудь грязноватое, что помогло бы спустить ее с небес на землю. «Признайся, у нее ведь везде силикон?»; «Кому она дала, чтобы стать такой популярной?»
Вот только они бы ошиблись адресом. Я не знала Россетти, я знаю только Беатриче. Все пробелы в биографии, оставленные без ответа вопросы журналистов, все пустоты и белые пятна, которые невозможно заполнить, – все это у меня на хранении. Вместе с воспоминаниями о наших дерзких детских выходках, которые никому не интересны, но от которых у меня до сих пор мороз по коже.
После нее у меня были попытки дружить еще с кем‑то, но особо я не старалась. В глубине души я сознавала, что все это волшебство – наши секреты, наши убежища, наши торжественные клятвы – могло случиться лишь в четвертом классе лицея с абсолютно незаметной Элизой Черрути и фантастически популярной Беатриче Россетти. Я потеряла ее, и какое мне дело, что все вокруг ее обожествляют, идеализируют, ненавидят, распинают и при этом думают, будто знают ее?
Они знают меньше чем ничего. Вот так.
Потому что она была моей лучшей подругой еще в те безобидные времена. И я досидела до утра, прочитав все пять лицейских дневников и один университетский. А потом долго смотрела на стол у окна и на компьютер, которым раньше пользовалась только для работы. Смотрела со страхом, потому что в детстве была уверена, что прекрасно пишу, и даже собиралась стать писательницей. Вот только мне не хватило мотивации. А Беатриче взлетела и превратилась в «мечту».
И все же я чувствую, как та Беа, которую никто не знает, просится наружу. Я так долго жила с этой пустотой в душе, что теперь уже все равно, окажусь я на уровне или нет. Я ничего и никому не собираюсь доказывать. Только рассказывать. Признаваться, что к две тысячи девятнадцатому я так и не избавилась от разочарования, ярости и ностальгии. Не знаю, что это будет – капитуляция или освобождение; пойму в конце.
А сейчас я лишь хочу вернуть себе начало.
* * *
Итак, об украденных джинсах.
Одиннадцатого ноября двухтысячного года, как следует из дневника за первый лицейский год, омерзительным субботним днем, когда дождь барабанил по стеклам, а мне, как и всем моим сверстникам, настойчиво советовали пойти повеселиться и завести кучу новых друзей, я мрачно сидела у себя в комнате и ничего не делала. В ту пору Беатриче тоже не пользовалась особой популярностью, хоть звучит это теперь и странно. Очевидно, друзей у нее было еще меньше, чем у меня, потому что примерно в полтретьего, после обеда, она взяла и позвонила мне домой.
То есть ухватилась за последнюю соломинку. Я жила в этом городе чуть больше четырех месяцев и за это время не только не адаптировалась, но и не нашла для этого причин. Я хотела лишь одного – умереть.
После школы я, как обычно, в полном молчании пообедала с отцом, потом уединилась в своей комнате, всунула в уши наушники, включила плеер и снова принялась за список прилагательных для описания платана, росшего на заднем дворе: одинокий, рыжий, старый. В конце концов мне даже слова надоели, и я швырнула дневник на пол. Когда папа постучался, я сидела на кровати, скрестив ноги, и злобствовала на весь мир. И, разумеется, не ответила. Только выключила музыку. Папа подождал, постучал еще. Я снова не отреагировала. Это у нас было что‑то вроде состязания «кто первый не выдержит». Наконец он приоткрыл дверь и заглянул – ровно настолько, чтобы меня не рассердить:
– Тут тебе одноклассница звонит, Беатриче.
У меня чуть сердце не выпрыгнуло из груди.
– Давай, она ждет, – торопил отец, видя, что я не двигаюсь с места.
Он явно был рад: решил, что я начала обзаводиться подругами. Вот только он ошибался. До этого звонка мы с Беатриче вовсе не были подругами. Лишь один раз она создала такую иллюзию, а потом все время меня игнорировала. В школе постоянно смотрела сквозь меня. И это полное равнодушие было еще хуже, чем насмешки остальных.
– Поехали со мной в центр? – спросила она, едва я приложила трубку к уху.
Надо было отказаться и нажать на «отбой». Но я сразу сдалась:
– Когда?
– Через полчаса, час?