Молчание Соловья
Так прошло несколько лет. С большим трудом Паляеву удалось вытащить Феликса из дома под веским предлогом – на свою свадьбу. Феликс смотрелся среди приглашенных как загнанный, смертельно усталый зверь. Его ужасный вид сильно смутил невесту Ивана Тимофеевича, Надю, и Паляев отпустил брата домой, испытывая неловкость за то чувство облегчения, которое он ощутил с уходом Феликса.
Постепенно следы Феликса затерялись, но Иван Тимофеевич все эти годы никогда не пытался его разыскать, подсознательно избегая такой встречи, как стараются избежать встречи с тяжелобольным или умирающим человеком.
Паляев словно чувствовал себя виноватым за то, что они поменялись ролями; за то, что жизнь старшего брата, вопреки всеобщим ожиданиям, не сложилась, а младший – живет и здравствует, нянчится с дочкой, ходит с семьей в театр и цирк, ставит на Новый год в квартире елку, а накануне 8 Марта спешит домой с букетом пряных мимоз.
И вот теперь Феликс вынырнул из небытия по ему одному известным причинам. И причины эти должны быть чрезвычайно вескими, если только его характер не претерпел за минувшие десятилетия серьезных изменений.
Дом – нынешнее пристанище Феликса – напоминал Паляеву старый, стоптанный ботинок. А Паляев терпеть не мог старую обувь. Войти в этот дом для него было равносильно тому, чтобы одеть чужой, слипшийся от грязи и заскорузлый от употребления башмак. В жизни Паляева прежде не было места подобным вещам. Его мир наполняли предметы светлые, простые, чистые и теплые, которые от времени становились еще светлее и теплее, как выгоревшая на солнце и белесая от морской соли парусина.
Сделав над собой неимоверное усилие, Паляев приблизился к входной двери и потянул на себя витую медную ручку, неприятно липкую на ощупь.
«Смел и крепок парус мой! Смел и крепок, смел и крепок…» – шептал Паляев свое волшебное заклинание, поднимаясь по деревянным, скрипящим ступеням. Лестничные пролеты казались ему лабиринтами заброшенного средневекового замка. Здесь было сумрачно, плесневело, пахло кошками, масляным чадом и опять же – старой обувью.
Паляев старался дышать через раз.
Достигнув третьего этажа, Иван Тимофеевич остановился перед дверью Феликсовой квартиры, обтянутой кострубатым, потрескавшимся дерматином, давно потерявшим свой изначальный цвет. Ему пришли на память лермонтовские строки:
«Селима прежде звал он другом.
Селим пришельца не узнал.
На ложе, мучимый недугом…»
«Черт, как же там дальше? Мучимый недугом. Недугом… Один он молча… мучимый… Ах, да! Один он молча умирал».
Паляев в раздражении давил на кнопку дверного звонка, пытаясь избавиться от навязчивой стихотворной строки. «Скрепясь душой, как только мог, Гарун ступил через порог. Или сначала „ступил через порог“, а потом „на ложе, мучимый“?».
Дверь открылась. На пороге возник щуплый старикашка и уставился на Паляева поверх мутных, захватанных руками очков.
Внешний облик хозяина квартиры вобрал в себя все приметы старости и увядания: абсолютно седые, давно переставшие расти волосы, глубокие морщины, узловатые, желтые, плохо гнущиеся пальцы и сутулая спина.
В одной руке старик держал кухонный нож, а другой придерживал полы потертого, стеганого халата.
Из недр жилья пахло жареной рыбой.
– Вам кого? – скрипучим голосом и с явным неудовольствием спросил старик.
– Здравствуй, Перс, – с трудом произнес Паляев, обуреваемый противоречивыми чувствами. Язык его словно прилип к нёбу. Во рту пересохло от волнения.
– Иван?! – Феликс отступил назад и поднял к лицу руку, будто пытаясь защититься от удара, хотя Иван Тимофеевич не подавал никаких признаков агрессивности, – ты все‑таки пришел. Я уже и не ждал.
Феликс опустил трясущиеся руки, а затем медленно, словно с опаской, отступил назад, освобождая гостю место для прохода.
Паляев шагнул в прихожую, размышляя, стоит ли обниматься при встрече. Но Феликс уже повернулся к нему спиной и засеменил вглубь квартиры, чем избавил его от принятия сложного решения.
Внутреннее убранство феликсова убежища вполне соответствовало внешнему облику дома. Узкий, длинный и темный коридор, по которому последовали братья, был заставлен пыльными картонными коробками, завален тряпочными узлами, ржавыми велосипедными колесами разного размера, на покрышках которых засохла вековая уличная грязь, лыжными палками без лыж и прочей дребеденью.
Братья вошли в сумрачную комнатку с маленьким тоскливым окном, за которым открывался такой же безрадостный, монотонный вид на глухую стену соседней новостройки. Недостаток солнечного света не позволял создать даже приблизительного представления о размерах комнатки, вместившей на своей территории старый комод, пару покосившихся этажерок с книгами, диван с протертой обивкой и большие напольные румынские часы‑шкаф с позеленевшим медным циферблатом. Посреди комнаты стоял круглый стол, накрытый темно‑красной плюшевой скатертью с бахромой, и пара венских гнутых стульев.
Паляев в замешательстве огляделся и не сразу заметил Феликса, который затаился под ветками некогда роскошной пальмы, доживающей свой век в скучной, рассохшейся кадке. Паляев‑старший сверлил Паляева‑младшего выжидательным взглядом и молчал.
Ивану Тимофеевичу стало невыносимо тоскливо. Захотелось на улицу, где светило осеннее солнце, и катались под ногами на сухом асфальте коричневые лакированные шарики вызревших каштанов. Собравшись с силами, он еле выдавил из себя:
– Ты, вот, написал. Я и пришел. Ну, как бы проведать.
Феликс осторожно выбрался из‑под пальмы и приблизился к Ивану Тимофеевичу почти вплотную, продолжая цепко и выжидательно вглядываться в его лицо.
– Ты что – без шляпы? – осведомился Феликс словно бы с некоей опаской.
– В смысле? – подивился Паляев неуместному вопросу, – там вообще‑то тепло. Да и не ношу я шляп. Не носил никогда.
– В самом деле? – Феликс вздохнул с явным облегчением, – это хорошо. Очень хорошо. Хотя, как еще посмотреть. Может?… А впрочем…
Паляев, сбитый с толку странным поведением брата, не знал, что ответить. Ему и без того сложно было подобрать подходящие для такого случая выражения, а бессмысленные вопросы Феликса окончательно выбили его из колеи.
– А давай‑ка, братец, выпьем за наше увидение! – настроение Феликса внезапно улучшилось, причем настолько, что он даже попытался приобнять Ивана Тимофеевича за плечи, не выпуская из рук кухонный нож, облепленный рыбьей чешуей. Вышло как‑то неуклюже. Однако на фоне прочих несуразностей, с самого начала сопровождавших появление Паляева, этот конфуз не очень‑то и бросился в глаза.