Правила вежливости
На третий день из Индианы примчался отец Ив. Подойдя к ее постели, он почему‑то страшно растерялся. Было видно, что он убит случившимся, но ни заплакать, ни помолиться не может. Ему наверняка стало бы легче, если б он сумел это сделать. Но он только смотрел на изуродованное лицо своей девочки и без конца сокрушенно качал головой.
Ив очнулась на пятый день. А на восьмой уже более или менее пришла в себя – но теперь это была некая суровая, прямо‑таки стальная версия прежней Ив. Она слушала врачей, холодно и пристально на них глядя, и ни разу не отвела глаз. Она спокойно воспринимала все те медицинские термины, которые так и сыпались у них изо рта: перелом, разрыв, шов, лигатура. Она даже подбадривала их, когда они пытались избежать таких слов, как хромота и уродство. Когда Ив стала готовиться к выписке, отец заявил, что немедленно забирает ее домой, в Индиану. Однако ехать она категорически отказалась. Мистер Росс сперва пытался взывать к голосу ее разума, затем стал умолять, уверяя, что дома она сумеет гораздо быстрей восстановить силы; особенно он напирал на то, что в таком состоянии она попросту не сможет карабкаться по лестнице в пансионе. И потом, говорил он, ее очень ждет мать. Но Ив была непоколебима. Ни мольбы, ни уговоры отца ее не трогали.
И тогда Тинкер осторожно предложил мистеру Россу перевезти Ив к нему в «Бересфорд». Если уж она твердо намерена до полного выздоровления оставаться в Нью‑Йорке, то у него ей будет во всех отношениях гораздо удобней: там есть лифт, кухонная доставка, просторная свободная спальня, а также всегда к ее услугам любезный швейцар. Предложение Тинкера Ив приняла, но даже не улыбнулась. А мистер Росс попросту промолчал. Если он и находил подобное решение проблемы неприемлемым, то вслух решил своих соображений не высказывать. Он, кажется, уже начал понимать, что больше не имеет права голоса, когда речь идет о жизни и делах его дочери.
За день до того, как Ив выписали из больницы, мистер Росс вернулся домой, к жене. Увы, без дочери. Но, поцеловав Ив на прощание, он дал мне понять, что хотел бы со мной поговорить. Я проводила его до лифта, и в коридоре он сунул мне в руки толстый конверт, сказав, что это кое‑что для меня, и попросил до конца года заплатить за Ив в пансионе. По толщине конверта я сразу догадалась, что там уйма денег, и попыталась вернуть ему конверт, объяснив это тем, что в пансионе меня уже «уплотнили», подселив ко мне другую девушку. Но мистер Росс настаивал, и в итоге конверт остался у меня в руках, а он исчез за сомкнувшимися дверцами лифта. Судя по светящейся полоске, лифт уже успел спуститься в вестибюль, когда я открыла конверт. Там было пятьдесят десятидолларовых банкнот. Возможно, те же самые, которые Ив вернула ему два года назад, словно вынося вердикт: эти конкретные десятки никогда не должны быть истрачены ни ею, ни им самим.
Я восприняла все эти события как некий знак того, что и мне пора уматывать из пансиона миссис Мартингейл – особенно после того, как она дважды строго предупредила меня, что, если я не уберу из подвала свои коробки, она вышвырнет меня вон. Так что я, воспользовавшись половиной той суммы, которую оставил мне мистер Росс, оплатила на полгода вперед довольно просторную студию в пятьсот квадратных футов. А остальные деньги спрятала на дне сундучка, некогда принадлежавшего моему дяде Роско.
Ив собиралась переехать к Тинкеру прямо из больницы, так что мне еще нужно было собрать и перевезти туда ее вещи. Я постаралась все сложить и упаковать как можно лучше, свернув рубашки и свитеры Ив аккуратными квадратиками, как это сделала бы она сама. Затем уже под руководством Тинкера в ее новой комнате – его собственной бывшей спальне – распаковала привезенные сумки и чемоданы и обнаружила, что все шкафы и комоды совершенно пусты. Оказывается, Тинкер успел перетащить все свои вещи и одежду в комнату для прислуги, находившуюся в противоположном конце коридора.
Всю первую неделю пребывания Ив в «Бересфорде» я каждый вечер приходила туда и ужинала вместе с ними. Мы усаживались в маленькой столовой рядом с кухней и съедали ужин из трех блюд, приготовленный в кухмистерской в цокольном этаже здания и поданный наверх служащим в униформе. Обычно это был суп из морепродуктов, затем филей с брюссельской капустой, а в довершение кофе и шоколадный мусс.
Высидев за обедом, Ив обычно чувствовала себя совершенно обессилевшей, так что я сразу отводила ее в спальню и помогала лечь в постель.
Она садилась на краешек кровати, и я, не спеша, раздевала ее. Снимала со здоровой правой ноги туфельку и чулок. Затем, расстегнув молнию на платье, осторожно стаскивала его через голову, стараясь ни в коем случае не задеть маленькие черные швы, пересекавшие половину ее лица. Ив смотрела прямо перед собой, и на лице у нее было выражение полной покорности и смирения. Лишь через три вечера я догадалась, куда она так напряженно смотрит: это было большое зеркало, повешенное перед кроватью из неких тщеславных соображений. В данном случае то, что его не убрали, выглядело как глупая оплошность, я извинилась и сказала, что попрошу Тинкера немедленно зеркало убрать. Но Ив и слышать об этом не хотела. Убрать зеркало она так и не позволила.
Уложив Ив и заботливо подоткнув одеяло, я целовала ее на прощание, гасила свет, тихонько закрывала дверь и возвращалась в гостиную, где меня с нетерпением ожидал Тинкер. Нет, мы не выпивали. Мы даже не особенно долго сидели вдвоем. Те несколько минут, что оставались до моего ухода домой, мы шепотом обсуждали состояние Ив – так, как это делали бы, наверно, ее родители. Стало ли ей лучше? Сегодня она, похоже, ела с большим аппетитом, чем обычно… И щеки у нее, пожалуй, уже не такие бледные… И нога, похоже, чуть меньше болит… Самоутешение, конечно; но эти успокоительные фразы падали на душу с умиротворяющим стуком, точно капли дождя на спасительную крышу навеса.
Но на седьмой вечер после выписки из больницы, когда я собралась уходить, как всегда уложив Ив, подоткнув одеяло и поцеловав ее, она вдруг меня остановила.
– Кейти, – сказала она, – ты знаешь, как я тебя люблю и буду любить до судного дня.
Я присела рядом с ней на кровать.
– Это взаимное чувство.
– Я знаю, – кивнула она.
Я ласково стиснула ее пальцы, и она ответила тем же. А потом сказала:
– Знаешь, будет лучше, если ты на некоторое время перестанешь к нам приходить.
– Хорошо.
– Ты ведь все понимаешь, не так ли?
– Да, конечно, – сказала я.
Потому что я действительно все понимала. Ну, по крайней мере, если и не все, то достаточно многое.
Речь шла уже не о том, кто первым сказал: «Чур, мой!», или кто с кем рядом сел в кино. Правила игры изменились; точнее, игра перестала быть игрой. Теперь самое главное было пережить эту ночь, а пережить одну такую ночь зачастую бывает гораздо трудней, чем кажется, хотя каждый, конечно, переживает ее по‑своему.
* * *