Правила вежливости
Да, фотографические портреты людей, сделанные Уолкером Эвансом в 1938–1941 годах скрытой камерой в нью‑йоркском метро, безусловно, являли собой «лицо человечества», но это было лишь одно из его лиц, точнее, лицо того его племени, которое было подвергнуто наказанию.
* * *
В нескольких шагах от нас молодая женщина с удовольствием рассматривала развешанные на стенах фотографии. Ей было максимум года двадцать два. Похоже, каждый портрет вызывал у нее приятное удивление – казалось, она находится в портретной галерее старинного замка, где на нее из рам смотрят величественные лица его обитателей, живших невероятно давно. Она даже разрумянилась от волнения, встретившись с могуществом неведомой ей ранее красоты, и я невольно испытала даже некую легкую зависть.
Я‑то эти лица помнила так хорошо, словно видела их только вчера. В глазах застарелая усталость и уныние; взгляды, не ищущие и не встречающие сочувствия. Все это было мне даже слишком хорошо знакомо. Я словно вошла в лобби какого‑то отеля в совершенно неизвестном мне городе, и, как неожиданно оказалось, его обитатели своей одеждой и манерой держаться были настолько схожи со мной, что мне стало не по себе: я боялась вот‑вот наткнуться среди них на кого‑то из тех, кого мне видеть совсем не хотелось.
Между прочим, как раз нечто подобное и случилось.
– Это Тинкер Грей, – сказала я, когда Вэл уже перешел к следующей фотографии.
Он вернулся, подошел ко мне и снова посмотрел на портрет молодого мужчины лет двадцати восьми, плохо выбритого, в сильно поношенной куртке.
Он был худющий, фунтов двадцать ему явно не хватало, и юношеский румянец практически исчез со щек, которые выглядели, прямо скажем, грязноватыми. Зато глаза так и сияли, а взгляд был на редкость живым и целеустремленным, и на губах играла едва заметная улыбка – казалось, он сам внимательно всматривается в лицо того, кто его тайком фотографирует. А может, это он сейчас изучает наши теперешние лица? – вдруг подумала я. Просто взял да и ненадолго заглянул к нам в гости спустя три десятилетия, с легкостью преодолев временную пропасть, полную встреч и разлук. Во всяком случае, выглядел он на редкость естественно.
– Тинкер Грей… – задумчиво промолвил Вэл, что‑то смутно припоминая. – По‑моему, среди знакомых моего брата был один Грей, только он был банкиром…
– Да, – сказала я. – Это тот самый и есть.
Вэл еще внимательней вгляделся в портрет, проявляя вежливый интерес к человеку, знакомому по давним временам и явно пережившему немало трудностей. Впрочем, у него наверняка возникла пара вопросов, поскольку он знал, как близко я была знакома с этим человеком. Однако он сказал лишь: «Просто поразительно», – и, как всегда, слегка нахмурился.
В то лето, когда мы с Вэлом начали встречаться, нам обоим лишь слегка перевалило за тридцать, то есть мы разминулись в нашей взрослой жизни не так уж сильно, всего на какой‑то десяток лет; но оказалось, что и это довольно существенно. За этот период были прожиты целые жизни, иной раз получавшие неправильное направление. Этих лет оказалось достаточно, чтобы, как сказал поэт, «и уничтожить, и сотворить чудо» – или, по крайней мере, оправдать того, чья рука швырнула свой вопрос «тебе на блюдо»[1].
Но Вэл вряд ли относил к числу добродетелей привычку оглядываться назад; он всегда вел себя как истинный джентльмен – и в отношении тайн моего прошлого, и в отношении многого другого.
Но тут я сама решила пойти на уступку и пояснила:
– Тинкер был и моим приятелем. Мало того, какое‑то время одним из самых близких моих друзей. Однако мы расстались еще до войны, и с тех пор я даже имени его не слышала.
И Вэл тут же распрямил нахмуренные брови.
Возможно, его успокоила обманчивая простота моих объяснений. Он еще раз и очень внимательно посмотрел на портрет Тинкера и сокрушенно покачал головой, как бы отводя этому случайному совпадению должное место и подтверждая мысль о том, сколь несправедливой к людям была Великая депрессия.
– Просто поразительно, – повторил он, но уже с большим сочувствием. Затем взял меня под руку и мягко повлек дальше.
Время от времени мы на минуту задерживались перед той или иной фотографией и переходили к следующей. Только теперь уже лица этих случайных людей, запечатленных фотографом, мелькали передо мной, не задерживаясь в памяти и практически не привлекая моего внимания – так мелькают перед тобой лица тех незнакомцев, что поднимаются тебе навстречу по соседнему эскалатору. Собственно, я почти не воспринимала их.
Увидев улыбку Тинкера…
Оказалось, что и после стольких лет я к этому не готова. У меня было ощущение, словно меня треснули по башке.
Возможно, виновато просто мое благодушие. Точнее, самодовольство – сладостное, ни на чем не основанное самодовольство крепко стоящей на ногах жительницы Манхэттена, достигшей так называемого среднего возраста, – но, входя в этот музей, я была готова подтвердить под присягой, что достигла в своей жизни поистине идеального равновесия. Наш брак с Вэлом был союзом двух столичных душ и умов, так же плавно и неизбежно устремленных в будущее, как тянутся к солнцу раскрывшиеся цветки нарциссов.
И все же, как оказалось, в данный момент все мои мысли были обращены в прошлое. Отвернувшись от идеалов дня нынешнего и от всех тяжким трудом заработанных благ, я всей душой устремилась назад, к сладостной неуверенности того года со всеми его случайными знакомствами – тогда эти знакомства казались мне совершенно неожиданными и невероятно возбуждающими, но со временем все они обрели некое сходство с судьбой.
Да, на меня прямо‑таки нахлынули воспоминания, и передо мной как живые предстали Тинкер, Ив, Уоллес Уолкотт, Дики Вандервайл, Анна Гранден. Перед глазами вновь замелькали, точно при поворотах калейдоскопа, те яркие картинки, что придавали цвет и форму моей жизни в 1938 году.
[1] В рассуждения героини вплетаются строки из поэмы Т. Элиота (1885–1965) «Любовная песнь Дж. Альфреда Пруфрока»: «…есть время для того, // Кто лепит для свиданья облики, // Уничтожает, сотворяет чудо, // Для тех, кто трудится, и время для руки, // Швыряющей вопрос тебе на блюдо…». (Пер. Виктории Терентьевой).