Преступление и наказание
Раскольников и сам признается, что свою статью написал «по поводу одной книги», – но к формулированию теории его явно привели не одни только книжные размышления. В реальности его мучит раздвоение: с одной стороны, он ищет человеческого участия и хочет делать другим добро, с другой – одержим идеей собственной исключительности. И эта вера в исключительность приводит в конце концов не к великим делам, а к тому, что нищий молодой человек совершает отвратительное и вместе с тем жалкое преступление – уже сознавая, что делает это напрасно и Наполеон тут ни при чем: «Уж если я столько дней промучился: пошел ли бы Наполеон или нет? – так ведь уж ясно чувствовал, что я не Наполеон».
Ну а то, что Раскольников предварил реальное преступление описанием теории, тоже характерно. То же самое делают современные массовые убийцы: перед тем как расстрелять прихожан церкви или мечети, они выкладывают в интернете многостраничные пылкие манифесты.
Зачем в романе нужны Свидригайлов и Лужин? Правда ли, что они «двойники» Раскольникова?
Свидригайлов и Лужин – важнейшие герои «Преступления и наказания», помимо Раскольникова, Сони, Разумихина и Порфирия Петровича. В литературоведении не раз высказывалась идея, что эти герои – своего рода двойники Раскольникова. Мотив двойничества занимал Достоевского (достаточно вспомнить повесть «Двойник»); подобие персонажей в «Преступлении и наказании» позволяет ему развивать свой «роман об идее», высвечивая эту идею в разных обличьях.
И Раскольников, и Свидригайлов, и Лужин – «теоретики». Воззрения Лужина напоминают «разумный эгоизм» Чернышевского, но Лужин излагает их до смешного приземленно – так же, как пытается подделаться к своему соседу Лебезятникову, гротескному «новому человеку»: «Наука же говорит: возлюби, прежде всех, одного себя, ибо все на свете на личном интересе основано. Возлюбишь одного себя, то и дела свои обделаешь как следует, и кафтан твой останется цел. Экономическая же правда прибавляет, что чем более в обществе устроенных частных дел и, так сказать, целых кафтанов, тем более для него твердых оснований и тем более устраивается в нем и общее дело». Свидригайлов, в свою очередь, считает, что «единичное злодейство позволительно, если главная цель хороша»: такими словами он объясняет Дуне преступление ее брата, но в применении к нему самому эта «теория» – просто оправдание постоянного разврата.
Итак, между этими двумя героями и Раскольниковым устанавливаются зыбкие отношения, основанные на сходствах и различиях. Эти сходства и различия очевидны Раскольникову и мучат его. Услышав разглагольствования Лужина об экономической выгоде, а затем его мысли об убийстве старухи, кричит: «По вашей же вышло теории! ‹…› А доведите до последствий, что вы давеча проповедовали, и выйдет, что людей можно резать…» – хотя его самого к убийству тоже подтолкнула «теория», пусть менее рассудочная. Погрязший в разврате Свидригайлов, подобно Раскольникову, совершает этически противоположные поступки. Он то совратитель юных девочек и, возможно, убийца жены («Человек, продавший себя старухе и потом уходивший эту старуху», – писал критик Ашхарумов), то благодетель сирот, романный deus ex machina; его любовь к Дуне отличается от обычного для него сластолюбия. Как порой и у Раскольникова, «его речи – поток сознания… беспорядочный и хаотичный монолог»{23[}]; его биография – карикатура на раскольниковскую идею необыкновенного человека, готового поступиться жизнью людей «обыкновенных».
Траектория Лужина приводит его к совершению отвратительной подлости (из‑за которой, косвенно, гибнет Катерина Ивановна), и этот финал закономерен – Лужин, в бахтинской терминологии, самый «монологический» герой романа: «Он, собственно, не личность, а классицистский персонаж, который исчерпывается одной чертой»{24[}]. Траектория Свидригайлова приводит к чему‑то вроде искупления: он спасает детей Катерины Ивановны, а потом, после попытки принудить к сожительству Дуню, убивает себя («уезжает в Америку» – эту часть света Достоевский всегда наделял каким‑то загробным или эсхатологическим ореолом). Раскольников, таким образом, получает возможность видеть крайности, экстремальное развитие некоторых черт, свойственных ему самому. Он видит, как эти черты по‑разному опошляются. В конце концов, преступник видит преступления своих двойников. Петр Вайль и Александр Генис приходят к выводу, противоречащему построениям Бахтина: «В принципе Раскольников – единственный герой книги. Все остальные – “овеществленные” проекции его души»{25[}].
В самом деле, другие, второстепенные «двойники» Раскольникова, населяющие «Преступление и наказание», дублируют его поступки и отвращают его от возмездия или рокового решения. Маляр, подобравший коробку с серьгами там, где ее обронил Раскольников, становится подозреваемым в убийстве. Другой подозреваемый – не вовремя пришедший к старухе Пестряков, как и Раскольников, студент‑юрист. Случайно увиденная девушка‑утопленница бросается с моста, когда Раскольников размышляет о самоубийстве. Даже Мармеладов, по замечанию Виктора Шкловского, наталкивает Раскольникова на мысли о собственных семье и участи: «история Мармеладова, принявшего жертву Сони, становится параллелью истории Раскольникова, потому что Раскольникову предлагается воспользоваться жертвой Дуни»{26[}]. Наконец, рабочий Миколка, взявший на себя вину Раскольникова, чтобы «пострадать», оказывается – и здесь двойничество выглядит прямо‑таки нарочито – «из раскольников», то есть старообрядцем. В конце концов, как и Миколка, Раскольников «страданье надумается принять» – то самое страданье, которое Порфирий называет великой вещью и о котором в первой редакции романа Лизавета говорила: «Не пострадаешь, так и не порадуешься».
Почему герои Достоевского постоянно что‑то делают нарочно или назло?
Одна из самых известных статей о Достоевском – «Жестокий талант» Николая Михайловского, вышедшая вскоре после смерти писателя. «Преступление и наказание» затронуто в ней по касательной, но Михайловский считает общим принципом всей прозы Достоевского наслаждение страданием и унижением – патологическое, садомазохистское. Чемпион здесь – «Записки из подполья», но и в «Преступлении и наказании» хватает таких сцен, от признаний пьяного Мармеладова, которого таскает за волосы жена: «И это мне в наслаждение! И это мне не в боль, а в нас‑лаж‑дение, ми‑ло‑сти‑вый го‑су‑дарь», – до самоуничижения Разумихина, влюбленного в Дуню: «Ну и нарочно буду такой грязный, сальный, трактирный, и наплевать! Еще больше буду!..» Свидригайлов, представив cебе ужасающий образ загробной вечности: «…будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность», – тут же добавляет, что «непременно нарочно» так бы все и устроил. Обратим внимание на это неумелое притязание на роль Бога, желание утвердить пусть самую нелепую и болезненную, но собственную волю.
Все это, однако, меркнет перед признаниями Раскольникова, который нарочно убивает старуху: «Я захотел осмелиться и убил». Больше того, акт убийства для него – попытка вырваться из круга «поступков, сделанных нарочно»: «Я захотел… убить без казуистики, убить для себя, для себя одного!» То есть окончательно определить для себя: «Тварь ли я дрожащая или право имею».
[}]23
Накамура К. Указ. соч. C. 189.
[}]24
Вайль П., Генис А. Указ. соч. C. 222.
[}]25
Там же. С. 227.
[}]26
Шкловский В. Б. Указ. соч. C. 170.