LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Сапфировый альбатрос

Метод Снежной Королевы я постиг, когда она уже отправила меня в заморозку и больше не считала нужным передо мной таиться. Я не раз наблюдал весь цикл охмурения, всегда в какой‑то компании, увлеченной общим разговором. Вначале у нее бывало аристократическое лицо с огромными, остановившимися на каких‑то своих мыслях глазами, которым мир безразличен (и ярко‑рыжие волосы, разлитые по ее плечикам, кажутся чем‑то для нее посторонним). А к финалу ее глаза понемногу прищуривались и вместо безразличия начинали выражать брезгливость. Когда интересная дама достаточно долго сидит с таким выражением, но почему‑то не уходит, всем, кроме самых толстокожих, становится неловко. И самый чувствительный и деликатный (вы поняли, на кого я намекаю) начинает перед ней заискивать. И радоваться самым скромным знакам снисхождения.

А уж когда на улице я осознал, что ужасно хочу есть (за сдвоенным столом все было не до того), и она предложила меня накормить, я был растроган так, как если бы она ради меня бросилась под поезд. По дороге к ее дому – на Рылеева, то бишь на Спасском – она поделилась, что родом она из Свердловска, то бишь Екатеринбурга, а здесь пребывает в докторантуре, изучает Серапионовых братьев (это был решительно день открытий), но они ей уже неинтересны. Обыкновенная история – сдача и гибель русских интеллигентов. Это признание показалось мне верхом интимности.

В комнате у нее был жуткий бардак – на косо сдвинутом стуле пионерским галстуком пылали алые трусы, на столе валялся обломок батона, но об угощении разговор больше не заходил, ни тогда, ни в будущем. Я все‑таки попытался что‑то от обломка отгрызть, но лишь поранил губы. А когда Снежная Королева прильнула к ним нескончаемым поцелуем, я заледенел. Хотя ростом она была примерно с меня, так что я не ощущал той неловкости, которую всегда испытывал рядом с женщинами выше меня. Какая‑то небольшая частица меня внизу – не хочу прибедняться, она‑то ростом не обижена – немножко все‑таки пульсировала, но, когда Снежная Королева взяла ее в рот, превратилась в ледышку и она. Ледышку необыкновенно твердую и всегда готовую к бою по первому зову владычицы, только полностью утратившую чувствительность. С нею я не только побил все личные рекорды, но наверняка бы вошел в Книгу рекордов Гиннеса, если бы каким‑то образом зафиксировал свои достижения. Она изнемогающе стонала, виясь в моих объятиях змеей, да еще и при каждой новой встрече мимоходом упоминала про нового любовника; Феликс тоже был пару раз упомянут, так что мы с ним еще и побратались таким оригинальным способом (она и сейчас может мне позвонить среди ночи и с рыданиями сообщить, что у ее партнера порвался презерватив). Меня в моей заледенелости это не трогало – так, стало быть, положено у передовых личностей, – я не очень даже удивился, когда она однажды призналась, что во время секса решительно ничего не ощущает: я ведь тоже абсолютно ничего не ощущал – что может ощущать сарделька из морозильника! Я только поинтересовался, зачем она тогда извивается и стонет. «Хочу убедить себя, что я нормальный человек».

Видимо, для этого же она всегда носила чрезвычайно короткие юбки, до такой степени обтягивающие, что молния на них была всегда готова вот‑вот лопнуть, а иногда и лопалась. Возможно, и это, по ее представлениям, было атрибутом нормальных женщин.

Объяснение меня устроило – я утратил способность чего‑то ждать, а потому и чему‑то удивляться. Правда, когда она мне рассказала про ее недавний секс втроем – один в рот, другой в вагину (она всегда выражалась чрезвычайно культурно), – я все же, больше из вежливости, спросил, зачем ей это надо. «Назло таким ханжам, как ты», – ответила она.

Уж и не знаю, как она распознала во мне ханжу. Видимо, мне не удавалось скрыть легкую брезгливость, когда я видел окровавленную вату в мусорном ведре. По крайней мере, она каждый раз начинала с гадливостью обличать романтическое отношение к женщине как изощренную форму ее подавления: такое отношение обрекает женщину на непреходящее чувство вины из‑за того, что она не может сделаться неземным созданием, к чему ее вынуждает маскулинный эгоизм. Так что она повсюду разбрасывала свои трусы и лифчики не только из презрения к плебейским (маскулинным) условностям, но и по глубоко принципиальным мотивам.

Возможно, при всей своей отрешенности она еще и замечала, что я избегаю смотреть на нее, когда она при мне ходит голая, – не случайно она всякий раз напоминала мне, что походит на женщин Кранаха. Но тогда я еще не знал, кто такой Кранах, я тогда только и уселся за книги. В нашей заводской библиотеке чего только не было: советская власть не жалела денег на старых классиков, чтобы с их помощью душить новых. Добрался я и до женщин Кранаха. Да, она была такая же квелая, но еще и чересчур белая, словно выросла в каком‑то подполе. Пылающая рыжина ее волос это только подсвечивала. Я с большим опозданием понял, почему Феликс называл ее огненной Ундиной.

Кстати, моя одержимость чтением нисколько ее не умиляла. «Мартин Иден, молодой Горький», – роняла она презрительно, заставая меня за какой‑нибудь серьезной книгой.

И все‑таки я посчитал своим долгом выказать некое огорчение, когда она известила меня, что возвращается в родной Екатеринбург. Насколько, правда, она могла хоть что‑то ощущать родным… Как‑то упомянула, будто о чем‑то само собой разумеющемся: ведь главная задача советской школы – убить в учениках чувство собственного достоинства. Я начал припоминать своих учителей, так даже и самые противные не ставили перед собой каких‑то глобальных задач, только личные. Даже жутковато становилось, когда я пытался вообразить, в каком мире она живет. Иногда на улице она вдруг впивалась мне в руку своими голубыми ногтями – мимо прошмыгнула кошка: они якобы почему‑то внушали ей ужас.

В совке ведь все жили в страхе – это тоже был общеизвестный факт, и я не смел признаться, что в моем Мухосранске все всегда совершенно спокойно прохаживались по адресу любого начальства, а Брежнева называли исключительно Леней или даже Ленькой.

Правда, у нее отец был какой‑то партийной шишкой – их, может, и правда запугивали? В ее семье считалось страшной тайной, что ее дед когда‑то отсидел, а я был страшно горд, когда узнал, что мой отец тоже успел потоптать зону, – немедленно отправился хвастаться перед дружками: наконец‑то и мой батя оказался настоящим мужиком. Зато если кто‑нибудь возмущался, когда какой‑то мудак глубокой ночью будил народ, с адским грохотом гоняя на мотоцикле, она со скорбным презрением роняла: «По‑вашему, все должны ходить строем…»

Из Екатеринбурга она впервые позвонила мне с иронической новостью:

– Поздравляю, ты стал отцом.

Я начал растерянно задавать обычные вопросы: мальчик или девочка, сколько весит, есть ли молоко, как назвали?

– Пожалуйста, не делай вид, что тебе это интересно.

Она всегда ненавидела слово «совесть» и тех, кто делал вид, будто она у них есть.

Но потом все‑таки снизошла: назвали Андреем, как ее отца.

– Давай я буду что‑то на него высылать…

– Неужели ты думаешь, что я возьму у тебя хоть копейку?

Видимо, она все‑таки не голодала – из партийных шишек, кажется, никто не пропал.

В дальнейшем она звонила мне только для того, чтобы сообщить, что с Андрюшкой случилась какая‑то неприятность, – и гордо отказаться от помощи. Я старался не привязываться к сынишке, которого никогда не видел, понимая, что это не принесет мне ничего, кроме, мягко говоря, огорчений, но после каждого ее звонка образ мечущегося в жару или стонущего после прооперированной грыжи малыша повергал меня в мучительную нежность. Как‑то бреду, оскальзываясь, по гололеду и плачу самыми настоящими горькими слезами. Хотя до этого не плакал черт знает сколько лет.

TOC