Слон меча и магии
– Пока нет, – панна поджала губы, что я совсем недавно целовал, – но скоро им станешь.
Я как заворожённый смотрел на Косту, шептавшую что‑то ротмистру на ухо. Тот взмахнул рукой.
Звякнула скоба арбалета – краткий присвист – грудь обожгло. Чудилось, стальной шершень ужалил меня под ребро, а жало прошло насквозь, да так и осталось внутри. Я покачнулся и рухнул в самую грязь, рыча от боли.
– За панну Диту, ублюдок, – выплюнул ротмистр.
Ишаки зачавкали по жиже, и чавканье это становилось всё тише и тише. Из груди торчало жёсткое тёмно‑синее оперение.
А я лежал на спине и смотрел в чёрное, щедрое на слёзы небо. Казалось, оно плачет по мне. Точно мать, которой я не знал, умывала моё горящее, поцарапанное лицо. Я не кричал, не корчился от боли, не порывался встать. Храпун торопил меня, тыкаясь мордой в сапог, но я продолжал лежать.
Торопиться было некуда.
Для меня во всём мире осталось только это скорбное небо.
Ночь лопнула гудом таборянского рожка.
– Вставай, хорёк, – прозвучал гробовой голос где‑то над, – пора домой.
* * *
Печь нашей хаты горяча, но не горячее отцовского гнева.
– Сними руки, хорёк, – строго прогудел отец. Голос его шершав и низок, будто весь в нагаре.
Я отнял ладони от печки. На ней, начисто выбеленной, не осталось ни единого тёмного пятнышка.
– Вот это да, сынок, – хрипло хмыкнул отец. – Наконец‑то ты стал таборянином.
Ты сразу родилась сломленной, Коста. Жалкой южачкой.
Но я выправлю тебя – ведь таков мой долг перед самим собой. Не важно где, не важно как, но я выслежу тебя и сделаю равной себе.
Вышколю, вышкурю, выдерну из этой хрупкой белокожей обёртки настоящие чувства. Даю тебе слово баронова сына, слово Брегеля.
«Ничего‑ничего, Коста, – выкипая от ненависти, подумал я, – всем ведомо, что ложь лечится любовью».
А Брегель любит тебя.
Вкус железа
София Анх
Цветы! Цветы! Цветы!
Встают на пути – красные, синие, жёлтые – кучами, букетами, взрывами! Лезут под колёса, раскачиваются на ветру, склоняются над иссиня‑серым полотном асфальта. Салюты из медоносов (сурепка цветёт в этом году очень обильно) – и клумбы, настоящие реки золотых соцветий вдоль прямого, как стрела, шоссе. А ещё дальше – голубые озёра незабудок, белоснежные облака цветущих яблонь, кровавые кляксы диких тюльпанов.
Ирка глубоко вздохнула. А трава…
Ей захотелось раскинуть руки. Велосипед увеличивал скорость, ветер путался в волосах и в спицах колёс, а в ушах выводил величественную мелодию. Дорога ухнула в овраг, противоположный склон большого холма встал перед глазами почти вертикально. Ирке казалось, что она летит прямо в шёлковое, изумрудное море, в мягкий океан, где жирные, наполненные влагой стебли трутся друг о друга, будто самые настоящие волны.
Она засмеялась, подставив лицо прохладному ветру. Колёса вращались всё быстрее, дорога вильнула, делая у деревенского пруда изящный поворот. Ирка легко вписалась в него, перейдя на встречку. По этому шоссе редко ездили, и риска не было совершенно никакого.
Она лети‑и‑и‑ит!..
Не хотелось давить на тормоза, не хотелось лишаться этого чувства – волшебного ощущения полёта. Ветер поймал её в свои объятия, наполненные медовым ароматом.
Всё‑таки чудо, как на солнце благоухает какая‑то сурепка! И чудо, что Ирка вообще видит солнце и может радоваться зелёному травяному морю. А от обычного зрелища лиловой тучи её сердце переполняет дикий восторг.
Счастье.