Снег в августе
Но он не нырнул снова в тепло. Он представил себе разочарованное лицо своей матери и сердитый взгляд отца Хини. Хуже того – он почувствовал тревогу за то, что едва не впал в грех лености. Даже Шазам предостерегал от лени, относя ее к числу семи смертельных врагов человека, а ведь он даже не был католиком. Даже само это слово звучало отвратительно, и он вспомнил картинку из энциклопедии с изображением животного ленивца. Пухлый, косматый, гадкий. Он представил себе, как такое животное размером с Кинг‑Конга вразвалочку шлепает по городу, источая вонь, лень и звериное дерьмо. Грязный, поганый гигантский ленивец, в него стреляют из пулеметов тридцать восьмого калибра, но пули бесследно исчезают в волосатой массе его тела, и он разевает слюнявую пасть. Господи Иисусе!
Поэтому Майкл даже не стал поднимать черную штору. Он схватил свои брюки, подумав: наверное, антоним к слову «леность» – «самопожертвование». Или «движение». Или слово, которое означает «подними свою задницу, встань и иди». В то время, когда святые отцы, братия и монахини не вдалбливали им в головы синонимы‑антонимы или таблицу умножения на одиннадцать, они постоянно талдычили о самопожертвовании. Именно поэтому он, застегивая ширинку в темноте, отказал себе в удовольствии отодвинуть штору или хотя бы подвернуть ее, чтобы открылся источник этого лучистого света. Это может и подождать. Он отгонит от себя видение. Он лучше пожертвует своим комфортом, как этого требуют его учителя, ради тех душ, что страдают в чистилище. Будь хорошим. Будь чистым. Потерпи боль и тем самым искупи грехи тех, кто сгорает в адском пламени. В его голове зазвучали холодные приказы наставников по катехизису – так явственно, будто бы он слышал Шазама.
Без рубашки и босиком он поспешил через темную гостиную мимо двери маминой спальни на кухню, выходившую окном на нью‑йоркскую гавань. За ночь уголь в печи прогорел и погас, и ступням было холодно на линолеуме. Но его это нисколько не тревожило. Вот сейчас‑то он не сможет себе в этом отказать. Он поднял кухонную штору, и сердце мальчика екнуло.
Вот откуда шел свет.
Снег.
Он все еще падал на крыши и во дворы Бруклина.
Снег был таким глубоким, плотным и всепокрывающим, что весь мир будто бы утонул в его ослепительной белизне.
От такого вида аж мурашки пошли по коже. Снег шел уже два дня и две ночи – в первый день крупными белыми хлопьями, а затем жесткими мелкими снежинками, которые приносил ветер из гавани. Мальчик никогда не видел ничего подобного. Ни разу. Он помнил шесть из своих одиннадцати зим, но такого снега он припомнить не мог. Такой снег он видел только в кинолентах про Юкон, что крутили в кинотеатре «Венера». Это было похоже на арктические снежные бури в романах Джека Лондона, которые он ходил читать в библиотеку на Гарибальди‑стрит. Такой снег служил убежищем для волков, накрывал автомобили, расплющивал сараи и не давал проехать трамваям. Этот снег заваливал лавинами входы в золотые шахты и ломал ветви деревьев в Проспект‑парке. Снег, принесенный могучей бурей. Вчера вечером по радио сказали, что метель парализовала город. Так и вышло, и наутро снег все еще продолжал падать, стирая этот мир с лица земли.
Он вошел из кухни в узкую ванную, закрыв за собой дверь. Плитка оказалась холоднее, чем линолеум. Его зубы застучали. Он пописал, дернул цепочку слива, умылся в раковине холодной водой, продолжая думать: я выйду туда, встану лицом к буре, чтобы взобраться по буграм, пойду против штормового ветра и дойду до собора, что на холме. Отец Хини, ветеран войны, будет служить восьмичасовую мессу, и я буду там, при нем. Я буду единственным человеческим существом, которое одолеет бурю и придет. Даже старушки в черном, странные старые тетки, которые приходят в собор и в жару, и в ливень, – даже они не смогут прийти в бурю. Скамьи останутся пустыми. Свечи будут дрожать в холоде. Но я буду там.
Сердце забилось еще сильнее, когда перед ним замаячила перспектива большого испытания. Ему было уже не до душ, что в чистилище. Ему хотелось приключений. Как было бы круто, если бы внизу поджидала собачья упряжка. Тогда он мог бы закутаться в шкуры, поднять кожаный хлыст и приказать собакам гнать вперед, покрикивая: «Пошли, парни, пошли!» У него в сумке сыворотка, и, ради всего святого, он должен доставить ее в Ном.
Он расчесал волосы, а когда вышел из ванной, Кейт, его мама, выгребала золу из печи; она была закутана во фланелевый халат, а на ногах коричневые шлепанцы. Из ее рта в холодный воздух выходила струйка пара. На чугунной плите в ожидании тепла стоял чайник.
– Мама, давай я это сделаю, – сказал мальчик. – Это ведь моя работа.
– Нет, нет, ты уже умылся, – сказала она с легким ирландским акцентом и ноткой раздражения в голосе. Уборка золы была одной из обязанностей Майкла, но он пришел в такое возбуждение из‑за метели, что забыл это сделать. – Иди одевайся.
– Я уберу, – сказал он, отобрал у нее совок и принялся выгребать золу из поддона. Он ссыпал золу в бумажный мешок, и в воздух поднялся серый пепел, смешиваясь с паром от его дыхания. Затем он забросил на колосники уголь из ведра. От пепельной пыли он чихнул.
– Оденься, Майкл, ради бога, – сказала она, отодвигая его в сторону. – А то замерзнешь тут насмерть.
Вернувшись в свою комнату на другом конце квартиры, он натянул через голову фуфайку, а сверху – темно‑зеленую рубашку, которую заправил в брюки. Надев на ботинки галоши, он наконец поднял плотную штору. Напротив окна на решетке пожарной лестницы лежал слой снега не меньше чем в пару футов толщиной. За крутым заносом снег клубился, будто туман, такой плотный, что другую сторо‑ну Эллисон‑авеню не было видно вовсе. Он заторопился и вернулся на кухню. В печи уже пылал уголь, запах его отдавал тухлыми яйцами. Жаль, что мама не может покупать синий уголь, рекламу которого он видел в «Шэдоу»; тот был тверже – как говорили в школе, «антрацит» – и почти без запаха. Однажды мама сказала ему, что они не могут себе это позволить, и он больше не задавал вопросов на эту тему.
– Если хочешь, можешь остаться дома, Майкл, – сказала она уже несколько раздраженно. – Они ведь знают, что тебе далеко идти.
– Я дойду, – сказал он, расчесывая волосы и решив не напоминать маме о том, что от дома 378 по Эллисон‑авеню до собора восемь кварталов ходу. Со двора раздавался такой звук, словно выла сразу тысяча волков.
– И все же, – сказала она, заваривая чай, – это слишком дальний путь для такой бури.