LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Тени в раю

Потом, когда Кан вдруг пропал, самые мрачные слухи о его загадочном исчезновении стали разлетаться, словно черные вороны. Он ведь и вправду был один в поле воин, и каждый понимал, чем такое может кончиться. К тому же и действовал он с каждым разом все отчаянней, все безрассудней, словно нарочно бросая вызов судьбе. А потом вдруг сгинул – ни слуха ни духа. Лично я давно считал его погибшим: немцы либо забили его насмерть в концлагере, либо запытали, подвесив на крючьях, словно освежеванную тушу на скотобойне. А тут вдруг услышал от Лахмана, что и Кан, оказывается, тоже уцелел.

 

* * *

 

Кана я разыскал в магазине, где как раз передавали по радио речь президента Рузвельта. Через открытые двери магазина приемник горланил на всю улицу. Перед витриной толпились слушатели.

Я попробовал было заговорить с Каном. Куда там – орущее радио разве перекричишь. Кан с извиняющимся видом только пожал плечами, кивнул на приемник, на толпу на улице и беспомощно улыбнулся. Я понял: для него речь Рузвельта – важное событие, и важно, что люди ее слушают, да и сам он хотел бы без помех ее дослушать. Что ж, коли так, я сел возле окна, достал сигарету и тоже стал слушать. Да и почему бы не послушать политика, чьими стараниями нашему брату изгнаннику дозволено въезжать в Америку?

Кан оказался худеньким, пожалуй, даже щуплым брюнетом, но его огромные черные глаза мерцали неукротимым огнем. На вид моложавый, никак не старше тридцати. Ничто в его облике не говорило о былых геройствах, скорее это было лицо поэта – столько глубины и живой открытости сохранили эти черты. Впрочем, Рембо и Вийон тоже были поэтами, да и кому, как не поэту, могло взбрести в голову все, что этот Кан вытворял.

Приемник внезапно умолк.

– Вы уж извините, – сказал Кан, – но мне нужно было дослушать речь до конца. Видали, сколько людей собралось? А ведь часть из них готовы этого президента убить, у него здесь полно врагов. Их послушать, так это он вовлек Америку в войну и только он несет ответственность за американские боевые потери.

– В Европе?

– И на Тихом океане тоже. Хотя там, впрочем, с него эту ответственность все‑таки сняли японцы. – Говоря это, Кан пристально в меня всматривался. – Мы раньше нигде не встречались? Может, во Франции?

Я поведал ему о своих невзгодах.

– И когда же вам надо выметаться из страны? – поинтересовался он.

– Да уже через две недели.

– И куда?

– Понятия не имею.

– В Мексику, – прикинул он. – Или в Канаду. В Мексику, пожалуй, проще будет, там и власти подобрей: они еще испанских беженцев принимали. Надо будет обратиться в посольство. Что у вас с документами?

Я рассказал. Улыбка скользнула по его лицу.

– Вечно одно и то же, – пробормотал он. – И вы, разумеется, с этим паспортом расставаться не желаете?

– Разумеется. Мне без него никак. Больше‑то у меня ничего нет. Если признаюсь, что и паспорт не мой, меня сразу посадят.

– Посадить, может, уже и не посадят. Но и толку от этого паспорта тоже никакого. У вас сегодня на вечер что‑нибудь намечено?

– Да нет, конечно.

– Тогда зайдите за мной часов в девять. В этом деле нам без помощи не обойтись. И я, пожалуй, знаю местечко, где нам сумеют помочь.

 

* * *

 

Круглое краснощекое личико под всклокоченной шапкой мелких кудряшек обдало меня сиянием распахнутых глаз, точно ласковая полная луна на ночном небосклоне.

– Роберт! – воскликнула Бетти Штайн. – Бог мой, какими судьбами? Давно ли вы здесь? И почему я ничего о вас не слыхала? Но вы‑то сами уж могли бы объявиться! Только где там, у вас, конечно, дела поважней, чем обо мне вспоминать… Вот оно, значит…

– Так вы знакомы? – спросил Кан.

Еще бы… Да разве можно представить, чтобы любой, кого подхватило и понесло нынешнее переселение народов, не знал Бетти Штайн? Она стала доброй матушкой для всех эмигрантов, как прежде, в Берлине, была доброй матушкой для всех актеров, художников, литераторов, еще не познавших успеха и славы. Доброта и радушие переполняли ее щедрое сердце и проливались на всякого, кто способен этот шквал вынести. Ибо ее милосердие обрушивалось без разбора на всех и каждого, нередко оборачиваясь настоящей тиранией доброты. Кто‑то эту тиранию терпел, а кто‑то не выдерживал и поднимал бунт.

– Знакомы, как видите, – ответил я Кану. – Правда, несколько лет не виделись, а все равно не успеешь войти – тебя уже с порога осыпают упреками. Ничего не поделаешь: норов, русская кровь играет.

– Да, я родом из Бреславля, – запальчиво подтвердила Бетти Штайн. – И по‑прежнему этим горжусь.

– У каждого свои доисторические предрассудки, – невозмутимо заметил Кан. – Это хорошо, что вы знакомы. Наш приятель Росс нуждается в помощи, советом и делом.

– Росс? – изумилась Бетти.

– Да, Бетти, Росс, – подтвердил я.

– Он что, умер?

– Да, Бетти. И я теперь вместо него. Вроде как наследник.

– Понятно.

Я вкратце обрисовал свое положение. Бетти немедленно и с жаром принялась обсуждать с Каном различные возможности, и по всему чувствовалось, что Кан с его героическим прошлым все еще пользуется здесь огромным уважением. Я тем временем осмотрелся. Комнатка была скорее скромных размеров, но все здесь уже отражало характер Бетти. На стенах – во множестве фотографии, почти все с велеречивыми дифирамбами в адрес хозяйки. Я вчитывался в подписи: некоторых из дарителей уже не было в живых. Шестерым в этой фотогалерее так и не удалось вырваться из Германии, но был и один, который туда вернулся.

– Почему Форстер‑то у вас в траурной рамке? – изумился я. – Ведь он жив.

– Потому что он вернулся, – ответила Бетти, снова обратив на меня свои круглые очи. – А знаете, почему он вернулся?

– Потому что не еврей и очень тосковал по родине, – вместо меня ответил Кан. – И английского не знал.

– Потому что в Америке нет полевого салата! – торжествующе объявила Бетти. – Из‑за этого он и тосковал!

TOC