LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Тени в раю

Меликов ухмыльнулся.

– Рауль сегодня тут целую речь произнес и по поводу женщин немало соображений высказал. Самое безобидное, по‑моему, было вот какое: они, мол, как тюлени без кожи. А уж насчет столь обожаемой в Америке женской прелести, как пышный бюст, он и вовсе в выражениях не стеснялся. «Трясучее вымя для сосунков‑извращенцев» – это, пожалуй, еще самое невинное. И стоит ему вообразить, как его Кики к такому вымени приникает, бедняга Рауль ревет, как резаный. Хорошо хоть ты пришел. Его в номер спровадить надо. Здесь, внизу, ему никак нельзя оставаться. Пойдем, поможешь мне. В этом буйволе центнер живого веса, никак не меньше.

Мы крадучись подошли к пальмовому закоулку.

– Он вернется, Рауль, вот увидите, – прошептал Меликов. – Оступиться может каждый. Кики вернется. Возьмите себя в руки.

Мягко подхватив бедолагу с двух сторон, мы попытались помочь ему подняться. Но он, сотрясаясь от слез, только крепче вцепился в мраморный столик. Меликов продолжал увещевать.

– Вам надо выспаться, сон лучший лекарь. А Кики вернется, Рауль. Поверьте мне, я не первый раз такое вижу. Он вернется.

– Оскверненный! Запятнанный! – проскрежетал Рауль.

Тем не менее нам все‑таки удалось его приподнять, и он тут же наступил мне на ногу. Всем своим центнером.

– Да осторожнее вы, чертова баба! – взвыл я.

– Что?

– Да‑да, вы ведете себя как слезливая старая баба!

– Это я старая баба? – переспросил Рауль, как ни странно, уже более‑менее нормальным тоном.

– Господин Росс не это имел в виду, – попытался вступиться Меликов.

– Отчего же. Именно это я и имел в виду.

Рауль провел ладонью по глазам. Мы уставились на него, ожидая нового приступа истерики.

– Это я – баба? – повторил он снова, негромко, но смертельно обиженным тоном. – Это я – баба!

– Он не так сказал, – соврал Меликов. – Он сказал: как баба.

– Вот так тебя все и бросают. Вот так и остаешься один, – проронил Рауль, поднимаясь уже без посторонней помощи.

Мы без труда проводили его до лестницы.

– Пара часов сна, – увещевал Меликов. – Одна‑две таблетки секонала и глубокий, здоровый сон. А потом – чашечка крепкого кофе. И жизнь предстанет совсем в другом свете.

Рауль не ответил. Ведь мы тоже его бросили. Весь мир его бросил.

– Какого черта вы нянькаетесь с этим боровом? – спросил я.

– Это наш лучший жилец. Две комнаты с ванной.

 

VI

 

Я бесцельно бродил по улицам: возвращаться в гостиницу было страшно. Всю ночь меня мучили кошмары, я проснулся от собственного крика. Мне и прежде, бывало, снилось, что за мной гонится полиция, а иной раз накатывал и общеизвестный кошмар всех эмигрантов: какими‑то судьбами тебя забросило через границу обратно в Германию, и за тобой уже пришли эсэсовцы. Но то были сны отчаяния и досады: как же ты так глупо попался? Однако и от них случалось просыпаться с воплем ужаса, и лишь глянув в окно, где красноватыми отсветами уличных огней мерцает ночное небо большого города, вспомнив и осознав, что ты в Нью‑Йорке, с облегчением переводишь дух: слава богу, ты‑то спасся. Но этот сон был совсем другой, смутный, клочковатый, неотвратимо жуткий, липкий и нескончаемый. Женщина, бледная, растерянная, беззвучно звала на помощь, все глубже погрязая в болотной трясине беды, отчаяния, загустевшей крови; ее глаза, полные ужаса, неотрывно смотрели на меня; это белое лицо с черным провалом беззвучно вопиющего рта, уже захлебывающегося вязкой черной жижей, рявканье команд, молнии, чей‑то лающий, пронзительный голос с саксонским акцентом, мундиры и тошнотворный трупный запах смертоубийства, паленого мяса, раскрытые жерла топок, жадные языки пламени, и какой‑то человек, еле живой, еще шевелится, вернее, только двигает рукой, потом уже лишь пальцем, этот палец все еще сгибается, медленно‑медленно, пока на него не наступает сапог, и тут внезапно вопль – жуткий, истошный – и раскатистое эхо со всех сторон…

Я стоял перед витриной, но не видел ничего. И совсем не сразу сообразил, что я на Пятой авеню, перед шикарными ювелирными витринами «Ван Клиф и Арпельс». Ноги сами привели меня сюда из антикварной лавки братьев Леви. Тамошний подвал, похоже, впервые показался мне тюремной камерой. Вот меня и потянуло к многолюдству, на простор широких улиц – и я очутился на Пятой авеню.

А разглядывал я, как выяснилось, диадему последней французской императрицы Евгении. На черном бархате, в матовом мерцании искусственного света она сверкала лепестками бриллиантовых цветов. Рядом плотным узором рубинов, сапфиров и изумрудов поблескивал браслет; по другую сторону, красуясь каждое своим крупным камнем‑солитером, разложены были кольца.

– Что‑нибудь взяла бы отсюда? – поинтересовалась у подружки дама в красном костюме.

– Сейчас жемчуг носят, – строго изрекла та. – Элита носит жемчуг.

– Искусственный или натуральный?

– Любой. Жемчуг и черное платье. У элиты это сейчас высший шик.

– По‑твоему, значит, императрица Евгения – не элита?

– Так это когда было…

– Не знаю, – протянула дама в красном, – лично я бы от такого браслетика не отказалась.

– Слишком пестрит, – отрезала ее спутница.

Я побрел дальше. Останавливался перед витринами без разбору и наугад, разглядывая сигары и обувь, фарфор и гигантские аквариумы модных салонов с их пиршеством красок и шелков и неизменными толпами зевак на тротуаре. Я смешивался с этими толпами, мне тоже хотелось быть зевакой; я тщетно, словно рыба на прибрежном песке, жадными жабрами слуха ловил обрывки чужих разговоров, я двигался сквозь это вечернее многолюдство жизни, всеми фибрами души желая слиться с ним и плыть в нем, как все остальные, но меня несло в одиночку, и смутный шлейф мрака влачился за мной, как отдаленное завывание эриний, преследующих Ореста.

Я прикинул, не поискать ли мне Кана, но тут же понял, что ни с кем, кто напомнит мне о прошлом, сейчас говорить не хочу. Даже с Меликовым. И все никак не мог отделаться от сегодняшнего ночного кошмара. Обычно‑то кошмар по ходу дня развеивается сам собой, лишь поначалу омрачая душу неясной дымкой воспоминания, которая мало‑помалу истаивает, чтобы через пару часов исчезнуть вовсе. Однако этот исчезать не желал, он упрямо стоял перед глазами. Я всеми силами старался его заглушить, прогнать, но он не отступал ни в какую. Наоборот, только пуще нагнетал чувство угрозы, мрачной и очень даже готовой сбыться.

TOC