Тени в раю
– Ты прав, Владимир, – проговорил я задумчиво. – Что ж, посмотрим, сколько это протянется.
– Не веришь, что это сколько‑то протянется?
– А с чего бы вдруг мне в такое верить?
– Во что ты вообще веришь?
– Что чем дальше, тем хуже, – ответил я.
* * *
Кто‑то, хромая, ковылял через холл. Мы сидели в углу, почти в полутьме – лица вошедшего я толком видеть не мог, зато характерная походка, с легкой припрыжкой на три такта, смутно кое‑кого мне напомнила.
– Лахман, – пробормотал я себе под нос.
Человек остановился и глянул в мою сторону.
– Лахман! – повторил я уже громче.
– Вообще‑то я Мертон, – настороженно заметил незнакомец.
Я щелкнул выключателем, и желто‑синий плафон убогой люстры, жалкой пародии на модерн начала века, скупо осветил наш угол своим жиденьким светом.
– Господи, Роберт! – в изумлении воскликнул гость. – Ты жив? Я думал, тебя давно на свете нет.
– То же самое я думал про тебя. Но по походке я тебя сразу опознал.
– По моей подтанцовке на три такта?
– Ну да, Курт, по твоему вальсированию. Ты с Меликовым знаком?
– А как же!
– Ты, может, и живешь здесь?
– Нет. Просто бываю иногда.
– И зовут тебя теперь Мертон?
– Да, а тебя как?
– Росс. Но имя прежнее.
– Вот так встреча, – протянул Лахман с легкой усмешкой.
Мы помолчали. Обычная смущенная заминка при встрече эмигрантов. Когда не знаешь, о чем лучше не спрашивать. Когда не знаешь, кто жив, а кто нет.
– О Кане что‑нибудь слышал? – спросил я наконец.
Это тоже испытанный прием. Сперва осторожно интересуешься теми, кто был не слишком близок ни тебе, ни собеседнику.
– Он здесь, в Нью‑Йорке, – сообщил Лахман.
– И он тоже? Он‑то какими судьбами здесь оказался?
– Да как все мы здесь оказываемся? Игрою случая, как судьба распорядится. По крайней мере, в списке подлежащих спасению корифеев духа, составленном американцами, ни один из нас не значился.
Меликов выключил люстру у нас над головами и извлек из‑под стойки бутылку.
– Американская водка, – пояснил он. – Примерно то же самое, что калифорнийское бордо или бургундское из Сан‑Франциско. Или чилийское рейнское. Это одна из выгод эмиграции – можно по много раз выпивать на прощание, а потом отмечать новую встречу. Что даже создает иллюзию долгой жизни.
Ни Лахман, ни я ничего на это не ответили. Меликов был эмигрантом другого поколения – семнадцатого года. Боль, что жгла наши души, в нем давно отгорела и стала всего лишь воспоминанием.
– Твое здоровье, Владимир, – произнес я наконец. – И почему только мы не уродились йогами?
– Да мне бы в Германии не уродиться евреем – и то я был бы счастлив, – заявил Лахман, он же Мертон.
– Вы у нас граждане мира, передовой отряд космополитов, – невозмутимо изрек Меликов. – Вот и держитесь как первопроходцы. Вам еще памятники будут ставить.
– Когда? – поинтересовался Лахман.
– Где? – добавил я. – Уж не в России ли?
– На Луне, – проронил Меликов, направляясь к стойке выдать ключи очередному постояльцу.
– Тоже мне остряк, – бросил Лахман, провожая его глазами. – Работаешь на него?
– В смысле?
– Ну там, девочки. Иной раз морфий помаленьку и все такое. И ставки, по‑моему, у него можно делать.
– Ты из‑за этого и пришел?
– Нет. Из‑за женщины, по которой с ума схожу. Представляешь: пуэрториканка, ей пятьдесят, она католичка и без ноги. Ступня ампутирована. Вдобавок при ней все время еще и мексиканец один трется. Этот мексиканец – он сутенер. За пять долларов мать родную с кем угодно положит. Но она не согласна. Ни в какую. Убеждена, что боженька с неба все видит. Даже ночью. Я ей объясняю, мол, у твоего боженьки близорукость, причем давно. Все бесполезно. Но деньги при этом берет. И кормит меня обещаниями. А сама смеется. Но потом снова обещает. Что ты на это скажешь? Можно подумать, ради этого я мечтал попасть в Америку! Прямо хоть вешайся!
У Лахмана из‑за его хромоты был очень странный бзик. В прежние годы, если верить его бахвальству, он был большой ходок по женской части. Пока его не приревновал один эсэсовец и не затащил в пивнушку штурмовиков в намерении там кастрировать, но, к счастью для Лахмана, – было это еще в тридцать четвертом, в Берлине‑Вильмерсдорфе – вмешалась полиция. Короче, Лахман отделался несколькими шрамами и переломом ноги в четырех местах, где потом что‑то неправильно срослось. С тех пор он хромает, и его почему‑то стало тянуть на женщин с физическими недостатками. Единственное, что Лахману требовалось, – это чтобы у очередной избранницы был объемистый и упругий зад, все остальное не имело значения. Даже во Франции в самых немыслимых условиях он находил возможность предаваться своей неодолимой страсти. В Руане, уверял он, ему довелось пополнить свой донжуанский список женщиной с тремя грудями, причем все три были на спине. По сравнению с ней тициановская Венера Анадиомена, как и все прочие Венеры, выходящие из пены морской, просто жалкие дурнушки, ведь руанскую богиню даже не нужно было переворачивать: она услаждала взор всеми прелестями сразу.
– И притом упругая, плотная! – Лахман мечтательно закатил глаза. – Пылающий мрамор!
– Ты совсем не изменился, Курт, – проронил я.
– А люди вообще не меняются. Хотя то и дело дают себе зарок начать новую жизнь. Некоторые и вправду начинают – поневоле, оказавшись на самом дне. Но стоит чуток оклематься – и все зароки позабыты. – Он вздохнул, словно и сам только что оклемался. – Даже не знаю, что это: геройство или идиотизм?
Только тут я заметил крупные капли пота на его белесом, морщинистом лбу.
– Конечно, геройство, – буркнул я. – В нашей шкуре только и остается, что украшать себя доблестями. А главное, в душе особо не копаться, иначе непременно наткнешься на решетку отстойника, под которой полно всякой дряни.
– И ты, как погляжу, все тот же, – заметил Лахман, отирая смятым платком пот со лба. – Все еще пробавляешься расхожими философскими премудростями?