Веревочная баллада. Великий Лис
Будет моя пушка
В лица им смотреть!
– тем не менее лихо запевали старики по просьбе Оли. Эти двое отчего‑то поддерживали его юношеский запал и своеобразный бунт против отеческой цензуры. Поэтому, когда во втором акте Либертина прямо на площади сорвала с себя алое платье, которое Фанфатина велела ей надеть в знак падения ее матери, и вскинула разорванный подол над головой, как знамя, мастер Барте разочарованно покачал головой и ушел из‑за кулис. А когда Орсиньо выдернул возлюбленную из‑под гильотины в последний момент, и острое лезвие обрубило их нити, но жизнь не покинула влюбленных – напротив, они пустились в пляс, ничем, кроме чувств, не связанные, – все зрители поднялись со своих мест. Одни вскочили, чтобы освистать и немедленно покинуть зал, но большинство рукоплескали, кричали «Браво!», «Я люблю тебя, Орсиньо!» и «Ты прекрасна, Либертина!» Когда Оливье вышел на поклон, в него полетели цветы из лент в оттенках революционного триколора – красных, желтых и фиолетовых. Маленькая революция в искусстве – его фокусы с самостоятельными марионетками – была созвучна с настроениями в городе. Аплодисменты не стихали около десяти минут. Но министр культуры, несколько почтенных джентльменов и мастер Барте уже покинули зал и оставили Оливье с его благодарной публикой.
Вечером в номере они не разговаривали, но было заметно – мастер жалеет, что не поселил сына отдельно. Оливье сдался:
– Скажи что‑нибудь! Отругай, пожури, укажи, что исправить! Все лучше, чем дуться!
Мастер Барте демонстративно складывал новую кукольную одежду и плямкал, попивая вечернюю порцию кофе.
– Пожалуйста! Ты мне очень нужен, но я не буду извиняться, – уже тише попросил Оливье.
Смирение повернуло к нему отца. Мастер Барте сказал:
– Ты слишком взрослый для своих лет и всего, что делаешь.
Оливье вникал, всем видом изображая заинтересованность, и тогда Барте продолжил:
– Ты взял такой темп, что стремглав сгоришь. Жить нужно постепенно, а не выкладываться, сгорая, неважно, на сцене, на баррикадах, куда тебя еще дальше занесет… Нельзя. Я не только твой отец, я твой мастер. Учителей положено слушать. А я тебе разъяснил, что можно, а что нельзя.
– «Нельзя» говорят цензоры, – пробурчал под нос Оли.
– А «все можно» – дураки, – парировал отец. – У всего есть границы. Есть такие рубежи, где заканчивается земная любовь и начинается искусство. И есть такие, где искусство заканчивается, и начинается политика.
– Хочешь сказать, между любовью и политикой стоит искусство? – Оливье говорил, разглядывая кукол, еще не рожденных, но уже имеющих свои черты – отдельно волосы, отдельно торс, отдельно недорисованное лицо.
– Ты ничего не понял, – подбоченился мастер. – Здравый смысл – вот что определяет все в этом мире. Ты что садился писать? Пьесу или манифест? Не знаешь, да? А надо было знать, когда только брался за работу!
Оливье принялся расчесывать прядь волос, подготовленную для парика.
– Я плохо ее сделал – свою работу?
– Да, – беспощадно ответил мастер.
– Я написал плохую пьесу?
– Ты написал хороший манифест.
– Но мне рукоплескали! – Оливье обернулся к отцу, и тут же получил от него легкий подзатыльник.
– Возгордись мне еще! Рукоплескали не драматургу, а крикуну. Вот и все.
Оливье даже не обиделся на отцовский жест. Он вернулся к локону. Он различил крашеную шерсть горной козы.
– Мне чего‑то не хватало… Я это понял. Чего? – Он упорно добивался мастерского разбора, и Барте откликнулся.
– Правды тебе не хватало. Однобокие популистские высказывания – это прошлый век. Если хочешь прослыть поэтом, а не пропагандистом, добавь искренности, жизни, многогранности… люди не плоские. Мы сомневаемся, мы ошибаемся, мы иногда боимся. Мы можем поменять сторону, сбежать, а потом, замученные совестью, вернуться.
– Я понял, – кивнул Оли. – Мне потребуется Сола.
– Думать забудь! – воспротивился мастер. – Не отдам! Не позволю опошлить ее истинный образ. Докажи мне, что достоин Солы. Она – наша жемчужина! Она списана с лучшей женщины в мире! Не дам Солу!
– Кому из нас тринадцать? – язвительно спросил Оли, и отец сбил его улыбку новым плоским шлепком, нисколько не болезненным, но обидным.
– Не смей относиться к марионеткам как к игрушкам!
– Я сам ее спрошу, – заупрямился Оли.
– А вот и спроси! Спроси, – махнул мастер Барте. – Она сама тебе откажет. У нее безупречный вкус, она не участвует в фарсах!
Оливье спросил, и она отказалась, всем видом выражая, что действительно не участвует в фарсах, но таковыми она считала вовсе не творчество Оливье, а их споры с отцом. Уверившись в своей правоте и поддержке любимицы, мастер Барте нагрузил мальчика задачами и почти закрыл в номере, вместо ключей использовав беспросветный список дел.
Потому Оливье вышел на улицу спустя четыре дня, когда мастер Барте принес записку от ректора, дозволяющую вольно посещать курс режиссуры уличного театра и цирка. В Эскалотском институте Оливье бывал впервые. Он заблудился и почти опоздал на лекцию. По коридору пронеслась толпа, шумная и сильная волна молодых людей вторглась в стены ученой обители и с плеском влетела в одну из переполненных аудиторий. Весы ответственности Оли покачнулись в сторону очередного ослушания, и он поддался всплеску, нырнув в поток вместе с прочими ребятами. Они никак не могли угомониться, недовольные преподаватели прогнали их внутрь и захлопнули двери.
– Что здесь происходит? – спросил Оливье у одного из юношей, стоящего по соседству.
– Дебаты! – он указал вниз на кафедру, у которой стояли двое мужчин: один едва ли средних лет, в военной форме, второй – постарше, в твидовом пиджаке, но с блестящим значком из нескольких сфер на лацкане. – Пальер с агнологом будут дискутировать на тему гражданской войны.
Свободных мест не было, студенты и вольные слушатели сидели на ступенях, партах, стояли плотными рядами вдоль пачкающихся побелкой стен. Ведущий дебатов – неприметный профессор – потребовал тишины. Дебаты начались, Оливье силился расслышать речь оппонентов, но возня и переговоры вокруг мешали. Кто‑то похлопал его по плечу.
– Ты новенький? – спросил курносый парнишка, примерно его ровесник, со звонким высоким голосом.
От неожиданности Оливье ткнул в себя пальцем, переспрашивая. Он совсем не ожидал, что будет чем‑то выделяться в разноперой стае институтских птиц.
– Я? Я – да. А вы здесь всех знаете? – он еще раз огляделся, чтобы удостовериться, что не смотрится, как пестрый попугай, в своей богемной одежде.
– Нет, но тебя знаю, – подмигнул парень. – И давай на «ты»? Ты же тот кукольник? Мы думали, ты старше.
– Кукловод, – поправил Оливье, наклонившись к уху парня, и почувствовал, что от того пахнет странно – выпечкой, персиками и чем‑то еще съестным. – Кукольник мой отец, он изготавливает марионеток, а я вожу. Неважно… Оливье, – он протянул руку, и новый знакомец ее пожал. – А вы?
– Мы на «ты».
