Анна на Солнце
Тогда время было молодым. Первозданное небо скрипело в солнечном блеске, и дорог раскинулось немерено. Вот только пустота в душе не давала покоя.
Я был одинок.
В те гнетущие дни мы с моим младшим братом снимали однокомнатную хату на втором этаже пятиэтажного многоквартирного дома. Дом этот стоял напротив вышки Телецентра, и когда я выходил курить на балкон, мне всё время казалось, что эта телебашня, словно застывший великан, однажды, запутавшись в облаках, не устоит и шарахнется прямо на мою макушку.
В этом доме жили люди, они на ужин ели котлеты с гарниром, либо пюре, либо рожки. Они обсуждали мировые события, стучали глотками, преподнося ложь как правду. Они слушали музыку, относительно плохую, субъективно хорошую, кто‑то громко, а кто‑то тихо. Они трахались, обжигая воздух изнывающей похотью, заливая липким потом постельное бельё, кто‑то неистово громко, кто‑то бесстрастно тихо. Они растили детей, они мучили этих детей. Жёны доводили до греха своих мужей. Мужья лупцевали своих жён. Там умирали старики, там спивались молодые, которым не хватало денег, ума и любви.
У съёмной квартиры, как и полагается, были стены, а на стенах висели обои, которые либо отклеивались, либо трескались от тепла. Чтобы снимать эту халупу, вместе с этими обоями, нужны были деньги, которые необходимо было заработать.
Так я горбатился в ночные смены в Образцовой Типографии. А когда не был обременён работой, писал повесть, которую никак не мог завершить.
Брат же учился в Медицинском Колледже на фельдшера «скорой помощи» и подрабатывал санитаром в Хирургическом Отделении в какой‑то там Больнице. Он всегда заваливался голодным, потому что дежурства и учёба отнимали у него огромное количество сил, поэтому ему всегда хотелось жрать.
Разнагишавшись до трусов, он, откормленный от пуза, безрезультатно валялся на диване, что ему не мешало частенько размышлять о величии человека, о высших ценностях бытия, о сущности мироздания, одним словом, обо всём том, в чём он сам мало понимал.
Сидя на унитазе, он убеждал меня в том, что жизнь проходит зря, в никуда, события обрастают мхом, и ни добра, ни богатства, ни подруги, всё стабильно и всё хреново.
Отжимаясь от пола, он говорил, что устал учиться, работать, получать тумаки, жить там, где не хочет.
Драя полы, он фырчал, что ниже его достоинства жить в этой сраной квартире.
– Братан, ты понимаешь, эта жопа меня заманала. Голодать, считать грёбаные копейки, завидовать каждому ублюдку, – сказал он, лёжа на диване. – Надо богатеть, брат!
– Ну я вот никому не завидую, – сказал я ему.
– Ну это ты, а я вот…
– Да и на хера много денег? На рыгалово и курево хватает? Хватает. На жратву хватает? Хватает. Книги я тырю. А на остальное по барабану. Ты вместо того, чтобы херню всякую пороть, пошёл бы лучше посуду помыл.
Брат обиделся, мол, сам иди и мой свою посуду, отвернулся к стене и, протяжно вздыхая, сказал:
– Никто меня не понимает в этом блевотном мире.
Давным‑давно брат сочинял стихи. Несмотря на то, что они несли в себе зерно истины и были легки по форме, их нигде не печатали, и однажды он завязал с поэзией навсегда.
Я же писал прозу, сначала небольшие рассказы, потом перешёл на повести.
Свои тексты я читал брату. Он слушал меня внимательно, лёжа на животе, задом к потолку, верхними зубами впившись в обивку подлокотника.
– Братан, тебе надо публиковаться, иначе ты застрянешь, – сказал он.
– Можно, вот только где? – спросил я.
– В «ГородЛите».
– Что ещё за «ГородЛит»?
И он печально ответил:
– Место, где теряются таланты.
Литературный клуб «ГородЛит» на протяжении вот уже нескольких лет собирался в Сером Доме, который стоял на высоком холме Набережной, где его продували семь ветров.
Дом этот представлял собой трёхэтажное деревянное здание, лишённое изыска и покрашенное в неизбежный цвет.
В этом Доме находился музей, которым заведовала жизнерадостная дама низкого роста, на плоском лице которой ютились грустные глаза. Звали её Лилит Степановна Фуфаева.
Для сборищ клуба было выделено специальное тихое место, чердак. Пахло здесь бумажной пылью, тягучей древностью и дешёвым чёрным чаем. Посередине помещения располагались длинный стол и стулья.
Каждое воскресенье ровно в полдень клуб открывал свою потаённую дверь в литературный мир.
Каждое воскресенье к полудню я бежал от своего одиночества, дабы затеряться в его стенах.
Лысого бородатого дядьку звали Альба, он себя считал метафизиком. Он постоянно сидел во главе стола и таинственно молчал, как суровый древний бог. Как Вотан. Или Перун. И в его взгляде гремела тайна, которую он тщательно скрывал. Или мне просто так казалось. Фуфаева его ласково называла «наш милый архонт», чему он принципиально противился.
В первый раз он посмотрел на меня через очки так, будто увидел во мне нечто жалкое, что‑то склизкое и нереализованное.
– Так, значит, вы и есть тот самый автор? – спросил он у меня.
– Это вы о чём?
– Читал я вашу повесть, – сказал он. – Нахожу её слегка занятной. Но где финал‑то?
– Пишу вот.
– Вы хотите её опубликовать в нашем альманахе?
– Хотелось бы.
– Тогда дописывайте концовку, а то что она у вас как человек без ног. Так не годится, не годится.
Часто он молчал. Иногда он говорил. Иногда говорил сильно и всегда скучно.
– Вы не видите, что мы все живём в говнище. Вы не понимаете, что мы все живём в программе. Мы ходим, как роботы, всё ищем сакральный смысл говнищу (он ставил сильный акцент на этом слове). Но этому говнищу необходимо противопоставить свой безграничный внутренний мир, духовный Космос, где сегодня только и можно найти твёрдую почву, дабы непринуждённо двигаться вперёд, не теряя из вида вечные ориентиры добра, красоты, свободы.
Он говорил, и все его слова улетали в пустоту. Вероятно, что их никто не понимал, или даже не пытался понять. И казалось, что он похож на Иисуса, которого распяли от недоумения.