Анна на Солнце
Альба хвалил меня за то, что я пишу, пел мне дифирамбы, что я пишу неплохо, но жёстко критиковал меня за сюжет: за грязь, хаос и говнище, за безысходность непутёвых персонажей, за их абсурдные решения.
Альба говорил, что вот если бы случилось так, что все мои герои были реальны, он в сложной ситуации не подал бы им руки, потому что они, большее количество, мерзкие по себе люди, а мерзких людей он не переваривает.
– Зачем тратить время на разрушение, когда давно пора писать о созидании? – говорил он. – Откуда столько в вас агрессии? Откуда в вас это непостижимое зло, эта чернуха? Почему нельзя написать светлую, красивую и вечную вещь без этих ваших убийств, насилия? Зачем этот мрак во мраке?
– Во мраке тоже есть своя красота, – сказал я ему.
– В этом говнище? Вы хотите мне сказать, что в этом говнище есть красота?
– А разве нет?
– Нет. – Он был сама категоричность.
– Но вам так кажется, а мне нравится писать об этом. Потому что я в этом дерьме и копошусь. Зачем выдумывать красоту, когда я её не видел? Зачем врать про то, что я не чувствовал, когда я могу сказать правду про то, что вижу каждый день?
Он удивлённо цокал языком:
– Меня пугают ваши мысли. Надеюсь, что литература вас выбрала не случайно.
С Альбой часто приходила щуплая девочка Лиза с сальными тёмными волосами и в сером бесформенном свитере. Она хвасталась тем, что училась на литературном факультете, потому что в будущем мечтала стать великим писателем.
Она прочла все мои рассказы и сказала:
– Твоя проза качает, чем не качает совсем. Но…
Лиза заметила, что при написании я совершаю огромное число стилистических ошибок с использованием времён, которые, по её мнению, нужно обязательно исправить, а то ведь текст тут же потеряет литературность. Тем более я перебарщивал с канцеляритами, ведь в художественном тексте такое непринято.
– Я б так на твоём месте не делала, потому что это делать нельзя, – сказала она.
Там же в «ГородЛите» я познакомился с Бэмом.
В первый день я его спросил, а почему Бэм‑то, на что он мне ответил:
– Потому что футуризм.
Его ответ мне ничего не прояснил, но зато я остался без вопросов.
Это был шестнадцатилетний мальчуган, он считал себя поэтом‑футуристом. Он много говорил о музыке, потому что учился в музыкальном училище. И он сочинял стихи в форме «лесенки», чего не в нос было Фуфаевой. Она утверждала, что якобы он мнит себя Маяковским, что этим заимствующим строением он только портит свои потрясающие сочинения. Ведь он, Бэм, талант, говорила Фуфаева, а он свой необычный дар разменивает не на содержание, а на неопрятную форму. На что парнишка ей объяснял:
– Я музыкант, Лидия Степановна. Мне важнее ритм, я так пишу, а как хотите вы, я не хочу. И не буду.
Бэму нравилась моя проза.
– Круто пишешь, чувак, – сказал он. – Я вот тож хочу написать какой‑нить рассказ. Ну, или повесть, или роман. Хочу также писать, как ты.
– Как я не надо. Пиши, как ты.
– Постараюсь. Вот только хэзэ о чём?
– Придумай, кто тебе мешает?
– Хэзэ. Я же задрот по стихам.
Мальчишку не переваривал поэт Денис Городецкий. Он всячески подстёбывал салагу, обзывал его «мелкодырчатым футурастом». Кто такой «мелкодырчатый» я не знал, и «футураст» – тоже. Но мне казалось, что его оскорбление было обидным, вот только Бэм виду не подавал.
Что можно сказать о Городецком?
Он самовольно причислял себя к ученикам Даниила Хармса и писал верлибры. Он наделял свои тексты непричёсанным минимализмом, где отсутствовали ритм и рифма, но было много ненужных цифр, символов и заумных слов.
Городецкий был под стать своему специфическому творчеству: тощий неказистый ворчун, с всклокоченными волосами, нервным заострённым лицом и злобой на весь свет. Его ненависть таилась в его чёрных глазах.
Однажды этот сукин сын как‑то завалился на очередное заседание и со всего размаху влетел лбом в притолоку дверного проёма чердака, он взвыл от боли, разорвал воздух отборным истеричным матом в адрес архитектора, мол, кто так низко строит дверь, и долго, почти три часа всего заседания зациклено сокрушался по этому поводу.
Городецкий любил Хулио Кортасара, он часами мог пороть несусветную чушь, какой аргентинский писатель неповторимый гений, а его великий роман «Игра в классики» – это абсолютный шедевр, кто бы ему что против него не говорил.
Городецкий хвалился, что работает над экспериментальным романом с необычной структурой повествования, с отсылками на опус магнум своего обожаемого писателя. Он говорил, что устал тратить время на стихи, ведь поэзия – выкидыш прозы, а прозу необходимо окучивать, в прозе возможностей больше и шире, пиши, экспериментируй со словом, со стилем. Фуфаева корила его за это, говорила, что он уходит в заумь, где и пропадёт окончательно.
Но он возражал:
– Для кого‑то заумь, а для меня свобода. Вы просто ничего не смыслите в этом.
И вот я однажды по глупости поделился с ним своей мыслью, что мечтаю сочинить вещь всех времён и народов, которая приведёт разум людей в целом не к разрушению, а к пониманию, то есть к просветлению. Ведь вон Библии несколько тысяч лет, а человечество, читая её заповеди, её притчи, всё по‑прежнему лажает и лажает. И вот когда я всё‑таки сочиню эту вещь, я отрекусь от всех премий, денег, просто из‑за одной цели: увидеть мир и его освобождение от всякой скверны.
Но Городецкий мне возразил, что у меня ничего не выйдет, ведь человек – такая дрянь, это продукт из влагалища в могилу, он пронесётся как одно мгновение, бам, и нет его. А я, видишь ли, своими рассказиками стремлюсь человека обессмертить. Вопрос: на‑хре‑на? Ну, прочтут они эту вещицу всех времён, ещё один никому ненужный бестолковый бестселлер, но у них точно не проснётся желание сломать то, что они и их предки несли годами, осуществляли столетиями.
Как‑то мы с Бэмом курили на улице, и за нами увязался Городецкий. Он стрельнул у меня сигарету и спросил, как мне этот лепрозорий? Я ответил, что сойдёт.
Городецкий желчно оскалил прокуренные зубы и сказал: