Четыре сестры
– Так зовут ее певца. Энгельберт Хампердинк.
– Такое имечко можно использовать как бигуди.
– Или веревку с узелками.
Они завизжали от смеха.
– Можешь повторить? Что это за имя хоть‑стой‑хоть‑пой?
– Энгельберт Хампердинк.
– Будь здорова.
Они успокоились; буря все равно бушевала громче. Облако грусти накрыло просторную кухню и даже очаг, одни только медвежьи головы смеялись у старого кособокого камина. Казалось, все окутал туман или серая пыль – или свет вдруг померк.
Шарли, Энид, Женевьеве, Беттине и Гортензии Верделен каждый звонок тети Лукреции вновь напоминал о том, что родителей больше нет.
Резкий хлопок заставил их вздрогнуть. Все пятеро повернули головы. Одно из высоких окон распахнулось. Створки с размаху ударились о стену, отскочили и снова хлопнули от ветра. Новый порыв швырнул в кухню охапку листьев и надул занавеску до потолка, как юбку.
Пришлось навалиться втроем, чтобы закрыть окно. Занавеска мягко опала. Беттина метнула обвиняющий взгляд на Энид.
– Кто крутил шпингалет?
– Не я! – возмутилась та.
У нее дрожал голос. Ураган ее напугал.
– Надеюсь, никого сейчас нет в море, – пробормотала Гортензия, и от ее голоса все вздрогнули.
Сжимая в руке кухонное полотенце, Шарли задумчиво посасывала деревянную ложку. Приподняв край занавески, она всмотрелась в разбушевавшуюся стихию.
– Как будто взрывы.
– Это волны бьются об утес.
– Надо бы, – озабоченно сказала Шарли, – срубить старый клен. Боюсь, он не выдержит следующей бури. Давно пора этим заняться.
– Клен? А как же Свифт? А Блиц?
Блицем звали белку, а Свифтом – нетопыря, поселившихся в полом стволе старого дерева.
– Найдут себе другую гостиницу. Мы дадим им путеводитель по парку.
Энид бросилась к Женевьеве, крепко зажмурившись.
– Мне страшно, – пропищала она тоненьким голоском.
И прижалась к сестре, обхватив ее за талию.
* * *
Шарли обычно ложилась последней. Перед сном она делала обход с поцелуями. Она приходила поцеловать всех сестер, даже Беттину, которой было тринадцать с половиной лет, даже Женевьеву, которой уже исполнилось пятнадцать. Их мать делала это каждый вечер, и старшая дочь приняла эстафету.
Сначала слышался «щелк» выключателя – она зажигала свет на первом этаже, – потом ее шаги, четкие, энергичные, на ступеньках Макарони, большой лестницы, на которую выходили все комнаты Виль‑Эрве. Наконец надвигалась ее тень, потом слышался голос в дверных проемах.
Когда Шарли вошла в этот вечер в комнату Энид, она застала там Женевьеву за глажкой. Если точнее, Женевьева гладила постель Энид изнутри. Одеяло было откинуто, утюг скользил по простыне. Из него с шипением вырывался пар.
– Это что за дела?
– Я замерзла! – проныла Энид.
– Простыни сырые, – объяснила Женевьева. – Скрипят, когда на них ложишься.
– Зрииикссзеее! – зашипела Энид, довольно точно имитируя скрип голой пятки по непросушенному полотну.
– Этого бы не было, если бы ты проветривала постель, – заметила Шарли. – Каждое утро я тебе это повторяю.
– Зрииикссзеее… Зрииикссзеее…
– Алле‑оп, довольно. Баиньки! – скомандовала Женевьева.
Она выключила утюг и поставила его на подоконник, терпеливо намотав шнур на подставку. Женевьева все делала только так: тщательно и аккуратно, потому что ей хотелось, чтобы Виль‑Эрве хорошо выглядел.
– Мои окна крепко закрыты? – спросила Энид, забираясь в нагретую постель.
Шарли проверила шпингалеты, ставни, батарею. И сказала высунувшемуся из‑под одеяла носику, что все в порядке, ну‑ка спать! – и поцеловала этот носик, Женевьева тоже, и две старших покинули комнату младшей.
Энид окончательно спрятала краешек ноздри, который еще высовывался. Остались только глаза, черные‑пречерные, оглядывавшие комнату слева направо и обратно. То есть от комода к панелям, от панелей к комоду, где глазок на деревянной дверце был так похож на лягушку, ныряющую в третий ящик.
Энид осторожно выпростала плечо, потом руку и издала что‑то вроде «шк‑шк‑шк» уголками губ. Из темноты тотчас вынырнули две серые тени. Эти две тени знали, что надо сидеть тихонько, ни звука, пока не услышат это «шк‑шк‑шк». Сигнал, что враг (Шарли, на минуточку) уже далеко. Роберто и Ингрид свернулись в складках одеяла и тут же уснули. Иногда, правда, они поводили ушами – это означало, что, хоть буря их не особо впечатляет, все же забывать о ней не стоит.
– Ничего страшного… два, три, четыре… совсем ничего, – вдруг сказал папа. – Вспомни… шесть, семь… тот ураган… нет, правда… девять, десять… ты была слишком мала, ты не можешь… одиннадцать, двенадцать, тринадцать… помнить…
Он отжимался от пола в ритме ветра. Как и мама, он всегда появлялся в самый неожиданный момент. И, по своему обыкновению, был непричесан.
– Ты непричесан, – сказала ему Энид довольно строго. – И носки у тебя разного цвета.
– Семнадцать, восемнадцать… а? – Он проверил. – Точно. К счастью… двадцать один… есть ты, чтобы мне это сказать.
– Ты пришел поцеловать меня?
Он встал и поцеловал ее крепким и звучным поцелуем, от которого стало щекотно и захотелось смеяться. Она засмеялась. Ладно, пусть папа всегда непричесан, зато от него хорошо пахнет и он ее смешит. Девочка всмотрелась в него, вдруг посерьезнев.
– Это долго – вечность? – спросила она.
И он, конечно, тут же исчез. Можно было догадаться. С тех пор как папа умер, он больше не отвечал на вопросы.
Энид полежала немного, слушая, как ставни рвутся с петель, точно собаки с цепи, как трещат деревья и волны бьются об утес, словно хотят сровнять его с землей.