Голод
Мне хотелось быть муравьем и иметь прочный хитиновый панцирь как защиту от окружающего мира вместо того дрожащего комочка желе, которым я была. Муравьем или отважной собакой, вот кем я мечтала стать, но ни того, ни другого не получилось. Вместо этого за мной по пятам, словно бездомная паршивая лиса, бесшумно следовал тонконогий страх. Он хотел, чтобы я погладила его, терся о мои ноги, желая, чтобы я взяла его на руки и объявила своим. Хотел, чтобы я втянула воздух в легкие, словно в последний раз, зажмурилась и прислушивалась к оглушительному биению сердца, сжав кулаки, так что косточки побелели. Если бы у меня была любовь Овчарки! Когда я нуждалась бы в собаке, она готова была бы кому угодно перегрызть горло, встала бы передо мной в спокойной готовности.
Позднее случалось, что именно так она и поступала.
Когда я была ребенком, она появлялась нечасто. Тогда моя жизнь иногда натыкалась на мертвую птицу, на острую иглу, на детей в школе, когда я отвечала неправильно, или на тетку с корзиной в деревне – ту, которая таращила глаза и недолюбливала меня. Овчарка мне тогда не помогала. И чем больше остальные шептались о том, какая я трусливая и странная, тем больше страх сжимал легкие. Меня пугали лица взрослых, говоривших о нашем местечке Одален неподалеку от городка Мармаверкен. И еще когда мужа кузины парализовало из‑за тромба – тогда все собрались в комнате и шептались о нем, а на лица падали тени из окна.
У него было двое маленьких детей.
Кажется, муж кузины потом умер. По крайней мере, вполне мог.
Смерть, она такая странная. Я наблюдала ее десятилетиями. Вот человек есть. Он дышит. Говорит. Потом меняется, исчезает. Его больше нет. К этому невозможно привыкнуть. А вот сижу я, в теле почти таком же, как у умершего, но по‑прежнему дышу. Мои мысли заносит то туда, то сюда – в таком же хаосе, как узор на столешнице Бриккен, которую ей подарили на семидесятилетие. Назло Бриккен я беру последний кусок сахара, хотя обычно пью без него. Она лишь молча поднимается, достает пакет с сахарным песком и насыпает в сахарницу. Если бы я поднялась и швырнула в нее хотя бы половиной правды, она раскололась бы, как старое блюдце под цветочным горшком. Ее обожаемый Руар. Даг – ее сын и мой муж. Я вдыхаю через нос и выдыхаю через рот. Выдыхаю насмешки, стыд и вину, всех людей, показывающих мне средний палец, заполняю себя мыслью о том, что я Унни. Я могу. Но ничего этого я не говорю Бриккен, которая прочно сидит на своем стуле, наблюдая за мной через стол. Она вглядывается, ища трещины в моем фасаде. Чего‑то ждет. Меня?
Летнее солнце нащупывает меня через разрыв в кроне дерева за окном, запекает правду как пирог – снаружи твердая корочка, а внутри жидкая начинка – пока он не начинает пригорать. Деревья ближе к лесу качаются на ветру. Крепкое сильное тело Руара на фоне мха и кипучей жизни.
Унни
Зимнее цветение и летнее солнце
Ясная звездная осень в Хельсингланде, голая земля, холода. Когда живот стал большим и тяжелым, я передала Армуду мудрые советы знахарки Бриты. Поделилась с ним знаниями, укоренившимися во мне в первые вечера у нее, когда мне еще не исполнилось и восьми, и я подслушивала, лежа в постели. Поделилась всем, что она передала мне, пока я не научилась делать все наравне с ней, при ранах и боли, при зуде и угрозе жизни. Я не рассказывала обо всех опасностях, только о том, что надлежит делать, с благодарностью думая о том, как многому успела научить меня целительница до того момента, когда она умерла, а ты родился, Руар. Армуд без колебаний согласился мне помогать, воспринял это легко и естественно, как и все остальное, за что брался, но когда схватки стали частыми и мощными, я увидела, как он поник и растерялся, серьезность момента потрясла и его. Не помню боли, помню лишь, как она исчезла, сменившись страшным давлением вниз во всем теле – и ощущением, которое мне уже довелось испытать однажды. Время пришло. Я чувствовала, как расту, занимая все больше места в комнате, зная: я так сильна, что сосуды лопаются на лице. В комнате поселились разные запахи. Запахи тела, мощной силы и протухшей воды. Когда ребенок закричал, у меня было такое чувство, словно я своими силами добралась до самой вершины высокой горы. Все было залито светом. Наша семья встречала совершенно нового человека. Так удивительно, что голова кругом. Настоящее волшебство.
Туне Амалия.
У моей новорожденной дочери были спутанные волосы, широкие скулы и узенький маленький подбородок. Лицо сердечком. Когда я погладила ее кончиками пальцев по затылку и спинке, она сразу успокоилась. Я постелила ей в корзинке, и там она спала, мое прекрасное дитя, с кругленькими ступнями, темными ресницами и розовыми щечками. Ты, Руар, лежал, прижавшись ко мне в нашей постели на полу, посасывая палец, по‑прежнему напуганный всеми звуками и криками, которые я издавала. Веки твои дрожали, когда ты засыпал – может быть, тебе снился гигантский ящик, полный картошки и яблок, так что их хватило бы до весны. Или ты мечтал проснуться утром, не ощущая сквозняка по полу. Через несколько недель после родов Армуд построил кровать из досок, которые нашел и которых никто не хватится. Она подняла нас на новый уровень, в тепло, выше сквозняков, и там вы, детки, лежали, слушая его воспоминания о былых странствиях. По вечерам мы все забирались под шкуры и больше не ощущали, как холод пробирается под одежду, скользит вдоль позвоночника. Когда вы засыпали, я дышала в рот Армуду, и все вращалось вокруг нас, только мы двое оставались неподвижны.
Я любила просыпаться от хныканья Туне Амалии, любила кормить ее грудью в кровати, уткнувшись носом в нежный пушок у нее на макушке, наблюдая, как Армуд бреется перед треснувшим зеркалом. В обычном случае оно лежало в деревянном сундучке в углу вместе с бритвой, но в те дни он вынимал его и пристраивал на стене при помощи двух гвоздей. Как раз в том месте, где ему приходилось стоять, чтобы хорошо себя видеть, так красиво скрипела доска в полу.
– Никогда не привыкай к безобразному, – сказал мне как‑то Армуд.
«Никогда не привыкай к прекрасному, – думала я теперь. – Пусть оно каждый раз кажется таким же прекрасным».
Он поставил зеркало, прислонив его к стене («скрип!»), подался вперед, чтобы посмотреть у себя под носом, возле ушей, на подбородке («скрип!»), отступил назад, чтобы проверить, не пропустил ли пару волосков («скрип!»). Ты, Руар, стоял, держась за брючину Армуда, глядя на него снизу с самым серьезным видом, а когда Армуд закончил, вы вместе уложили бритву и зеркало в мою красивую шкатулку. Ты старательно убрал пальчики, когда Армуд захлопывал крышку – в точности, как тебе сказали.
Пока Армуд переходил от одного дела к другому, твоя взъерошенная шевелюра обычно покачивалась где‑то рядом с ним. Ты помогал ему с морковью, ты гонялся за шмелями или строил башню из поленьев – малыш, растущий в собственном надежном доме. Я любила тебя, а Армуд любил меня больше всего на свете. По крайней мере, так я думала, пока не появилась на свет твоя сестра. Когда он говорил с ней, его голос таял, как масло. Он гладил ее по голове и смотрел на нее, как околдованный. Пушок у нее на голове в мягких лучах осеннего солнца оттеняла черная щетина ее улыбающегося, потного отца – и оба они были частью меня. Его взгляд, которым он смотрел на нее, был каким‑то совершенно новым. С тобой тоже все стало по‑другому, Руар, я понимала это. Меня это не тревожило, ведь мы все одна семья.
– Никто другой мне не нужен, – шептал Армуд, уткнувшись носом в ее затылок. – Вы моя стая.