Голод
Когда в дом перебралась я, Руар и Бриккен оставили себе свои комнаты на первом этаже, а мы с Дагом поселились на только что пристроенном втором. Большая кухня, гостиная, оклеенная обоями с медальонами и покрашенный золотой краской альков с узеньким окном в сад. Даг покрасил кухонные шкафчики в унылый серый цвет, но зато у меня в кухне имелась кладовая, а у нее нет. Будущий муж поставил мне в кухне ужасно шаткие стол и стулья, но их я могла заменить. На пол я положила тряпичные коврики из родительского дома, а потом сидела в полосе солнечного света и согревалась. Здесь будет наш дом. Хотя Даг постоянно болтался туда‑сюда, как вскоре выяснилось. Эти трое, прожив вместе целую жизнь, стали так похожи друг на друга. Одинаково склоняли голову над утренней газетой. Одинаково щурились, улыбаясь друг другу. С одинаковой радостью на лице наклонялись, покачиваясь, и тянулись за дарами леса, белыми грибами и лисичками. Здесь, на лужайке в лесу, у них была своя стая. Я же оставалась жиличкой. Помню, как тянуло сквозняком по полу на моем этаже, помню, какой большой шаг мне приходилось делать с лестницы, чтобы сразу ступить на тряпичный коврик, избегнув ледяного пола, помню, как подтягивала ноги под одеяло по вечерам, прячась от холода. Зимой холод поселялся в наверху под самой крышей, которую построили мой свекор с несколькими рабочими с лесопилки, никакой особой изоляции, так что через некоторое время мы все равно вынуждены были спуститься вниз и сидеть в кухне Бриккен и Руара.
Помню, как ее глаза впивались в меня, когда она входила в дом с холода, как морщины вокруг глаз и рот напоминали солнечные лучи, когда она улыбалась и снимала с себя эту дурацкую барсучью шапку. Возвращаясь зимой из леса, наши двое лесозаготовителей выглядели как персонажи из сказки. Они работали бригадой с несколькими другими, в первую очередь из соображений безопасности. У каждого по мотоциклу, по металлической коробке с едой. Руар был бригадиром, Даг у него на подхвате. Перед тем, как войти в дом, они отряхивали с себя снег, но в одежде прятался мороз, и оба были покрыты изморозью, с сосульками в бровях и щетине на подбородке. Руар давал Дагу первому ступить в тепло. Закрыв за собой дверь и повесив одежду на крючок, он обычно потягивался, словно только что проснувшийся охотничий пес.
Поначалу Даг иногда гладил меня по спине, так что напряжение в мышцах смягчалось. Я смотрела на него и улыбалась. Тогда я обычно делала это искренне – до того, как задумалась над тем, какие у него невыразительные глаза. Однажды он так крепко прижал меня к своему холодному лицу – мне показалось, что мое сердце превратится в комочек льда. Кажется, он даже ничего не сказал, разве что «привет». В этом смысле он был хорош – простой, говорящий на простом языке. Был немногословен, не умел красиво говорить. Ему хотелось кончать несколько раз в неделю, и чтобы на столе ждала еда. Не больше и не меньше.
– Я проголодался.
Вот так он мог сказать. Просто и ясно. Банально и обычно. И мне хотелось бы стать такой.
«Будь проще, – шептала я иногда себе самой. – Ходи обычной походкой. Кивай, когда здороваешься, давай краткие ответы, иногда улыбайся, не слишком широко, не слишком часто, будь обычной».
Отец и сын были такие разные. Даг подолгу чесал затылок, ему приходилось объяснять по много раз. Руар был из тех, к кому обращаются за советом. В нагрудном кармане он носил потрепанный блокнот с записями погоды на каждый день, цифрами и списком дел. Всего за несколько дней он мог решить целый сборник кроссвордов. Я наблюдала за ним, когда по вечерам он с сосредоточенным видом сидел в своем кресле в комнате. Самая страшная рыба – клювач, мельчайшее цветковое растение – ряска. Задачки из области естественных наук он щелкал, как семечки.
– Толковый, – говорил о нем мой отец.
Мы с Дагом были парочкой. Руар принадлежал Бриккен. Иногда я видела, как он обнимал ее одной рукой и целовал в лоб. В такие минуты она сияла. Казалось, они понимают друг друга без слов – я следила за ними, когда он подтягивал брюки повыше на животе, а она уже заранее знала, что это произойдет, знала, что потом он всегда проводит пальцами по пряжке ремня. Когда она шла в кухню, он точно знал, какой шкаф она откроет и закроет. Они могли застыть, обнявшись, прямо посреди комнаты. Лоб ко лбу, веснушки к веснушкам, словно отражение в зеркале. Живое, постоянно пульсирующее сердце. В такие минуты я чувствовала себя лишней.
Это было давно. Теперь Руар умер. Кухонное окно приоткрыто, занавеска покачивается на августовском ветерке. Поднимаясь, Бриккен отталкивает ножки стула назад, так что тряпичный коврик сворачивается в трубочку. Меня бесит, что она так делает, но она не замечает. Закрывает окно, словно догадываясь, что я мечтаю вылезти в него и убежать. Идет в комнату, опираясь на свою палку из металла и пластика.
– Куда ты идешь? Что собираешься делать?
Едва задав вопрос, я желаю, что спросила.
– Сейчас приду.
Как обычно – никакого ответа. Бесчисленное количество вопросов повисло в этом доме, не находя ответа. А еще больше таких, которые так и не были заданы.
Как мы трепали коврики в этой кухне, сколько ходили туда‑сюда в этих стенах. Все те годы, когда я расправляла уголки ковра на кухонном полу или наступала мимо ковра, так что занозы впивались в подошвы. Пол с половицей, которая всегда сердито скрипела, когда приходил гость, не знавший, как правильно войти. Она привычно откликалась, когда на нее ступали знакомые ноги. Под ногами Дага она издавал вздох, напоминающий глубокий выдох, ноги Бриккен половица до сих пор встречает тихим поскрипыванием, похожим на шепот. Когда Руар наступал на половицу, она посмеивалась. Я никогда не задумывалась, как она звучит под моими ногами. Наверное, фальшиво. О некоторых вещах мы здесь не говорим, хотя нас услышали бы только сова да лиса. Супница должна стоять на средней полке в шкафу – не припомню, чтобы я когда‑нибудь видела ее на столе. Что‑то не так со ступкой цвета плесени – я вижу это по глазам Руара, когда он случайно бросает на нее взгляд. И со мной, конечно, что‑то не так. Не все можно выносить на свет. Больше полувека я ходила здесь в одних чулках, фабрикуя ложные воспоминания – как оно могло бы быть, должно бы быть, рассказывала их докторам и всем вокруг, кто желал послушать. Теперь я уже и сама едва разбираю, что должна помнить, что действительно помню, а что придумала и солгала. Вероятно, половина этого мне почудилась. Немалая часть – ложь.
Я слышу, как Бриккен возится в комнате. Она собирает бумаги, оставшиеся после Руара. Налоговая, похоронное бюро, банковские и пенсионные документы, страховка – все свидетельства, все конверты большой кучей у нее в руках, когда она снова садится за стол. У этого стола его большие горячие ладони лежали на клетчатой клеенке. Она что‑то бормочет по поводу того, что не может найти – так много в этом доме всего, спрятанного в дальнем углу ящика, в сарае, за пачкой с хлопьями в кухонном шкафу. Я думаю о камнях, о царапинах, обо всем том, что мы не говорим друг другу.
– Ты не могла бы помочь мне разобраться с этими бланками, Кора?
От бумаг на пол ложится тень – темные контуры, словно тайны. Ее глаза впиваются в меня, они похожи на каштаны, и я хочу, чтобы она отвела взгляд. В Индокитае заключили мир, а тут…
Я не хочу здесь находиться.
Я слишком труслива, чтобы носить все это в себе. Не только про Руара, но и про все остальное. Я всегда была посредственностью. Не такая сообразительная, как Бриккен в детстве, не особенно умная. Не такая красавица, как она, хотя и не дурнушка. Лишь тусклые каштановые, чуть вьющиеся волосы – отдельные волосины торчат во все стороны. Заурядное, приятное и незапоминающееся лицо, которое даже можно назвать хорошеньким. Груди как неспелые ягоды крыжовника. Вот это я в молодости. Вероятно, размер обуви у меня был больше, чем у большинства, а мечты поменьше.