Кружево Парижа
Боль перешла на новый уровень. Она стала такой сильной, что я представляла ее переливчатым облаком из крохотных белых и синих ножей, протыкавших внутренности. Та, кто я есть или кем была, отступила на задний план – мое тело стало сосудом для родов, а я сторонним наблюдателем.
Я посмотрела вниз: из меня высовывался наружу розовато‑серый округлый купол со светлыми прожилками.
– Роза, осталось чуть‑чуть, – подбодрил профессор. – Потужитесь еще два или три раза – и все.
Подоспела следующая схватка. Я кричала и тужилась. Боль сине‑белой молнией пронзила меня насквозь. Когда она отступила, я боялась посмотреть вниз: меня будто разорвало пополам.
– Смотрите, да вы почти управились!
Между ног виднелась крохотная головка на белой массе.
– Роза, будете тужиться в следующий раз, ребенок выйдет, и я его поймаю.
Я кивнула, снова приходя в себя.
Боль нахлынула снова, я закричала и напряглась изо всех сил. А когда открыла глаза – все закончилось, и профессор с повлажневшими глазами, улыбаясь во весь рот, держал на руках дитя.
Ребенок закричал.
– Ай, молодец! Как славно! – засмеялся профессор, заворачивая дитя в полотенце. – У него богатырские легкие.
– У него?
– Да, это мальчик, хорошенький. И он, кажется, проголодался.
Профессор вручил мне сверток, и я прижала его к себе. Ребенок был крохотный, розовый и лысый, личико сморщенное от отчаяния или шока, не разобрать.
– Привет, малыш, – умиротворенно сказала я.
И будто в ответ на мой голос он перестал кричать и взглянул на меня.
Профессор смыл кровь с рук и накрыл меня полотенцем.
– Пойду выясню, что случилось с доктором Остером.
Я вглядывалась в крохотное детское личико, боясь обнаружить черты его отца, но увидела только глаза, темно‑синие, как летнее небо в горах. Меня захлестнуло волной любви и радости, и в тот момент я поняла.
Ребенок – не ублюдок Шляйха. Он мой сын.
В него влюбилась не только я. Неделю после его рождения профессор не позволял мне ничего делать, только отдыхать и кормить.
– Справлялся же я с этим раньше и теперь смогу, – отклонял он мои протесты, мягко толкая назад в кровать.
Когда бы я ни оставляла спящего ребенка и вставала сварить кофе или принять ванну, то, вернувшись, видела, как профессор смотрит в кроватку, иногда улыбаясь, иногда роняя слезу.
– Послушайте, Роза, – где‑то через неделю заметил он, – нельзя же его вечно звать ребенком. Он имеет право на имя.
– Знаю, – вздохнула я, – но это так трудно.
– Но, наверное, есть какие‑то мысли?
– Я думала о Томасе.
– Как Томас Фишер?
Он посмотрел на меня, потом на ребенка.
– Значит, Томас…
– Нет‑нет, – поспешила объяснить я, – отец не он.
– Не он?
Я никогда не видела посланного Томасом письма, и мне и в голову не приходило, что профессор вообразил, что Томас был отцом ребенка.
Мне хотелось быть честной, но с того болезненного признания Кристль я никому не рассказывала, через что прошла, и теперь боролась сама с собой, чтобы сказать это вслух и открыть неприглядную правду.
– Меня изнасиловал фельдфебель Томаса, – наконец призналась я. – А Томас жалел меня, и мы полюбили друг друга.
Наклонившись, я поцеловала малыша в лоб.
– Я не ожидала, что полюблю ребенка. Но теперь понимаю, что он мой сын, и я не хочу, чтобы тот негодяй портил ему жизнь. Он ему не отец.
– Понятно. Простите, Роза, я даже представить не мог…
Профессор протянул ко мне руки.
– Можно мне?
Я передала ему ребенка.
– Знаете, его не в чем винить. Он невиновен.
И чмокнул ребенка в лысую макушку. Ребенок зашевелился, и он отдал его обратно.
– А как звали ваших отца и деда?
Ребенок почти заснул, но открыл рот и стал всасывать воздух.
Я поднесла его к груди.
– Назову его Лорин.
– Как?
– Лорин. Так зовут герра Майера, почтальона, который помог мне бежать.
– Лорин Кусштатчер. Мне нравится.
Я забыла о своих смутных планах отказаться от Лорина. Профессор продолжал читать мне вслух газеты, война кончилась, и надежда вернулась.
Я все шила и шила, и мои сбережения понемногу росли.
В течение двух лет мы так и жили, счастливее, чем моя семья в Оберфальце. Профессор любил Лорина, и тот платил ему тем же.
В апреле 1946 года профессора пригласили посетить вновь открывшийся Лейпцигский университет. Я боялась, что ему предложат работу, и старалась не думать о том, что это значит для нас с Лорином. Если он согласится, то вернется в Германию, а я останусь в Санкт‑Галлене одна.
Вернувшись из Германии, профессор молчал, и только, когда я убрала со стола, проверила, как там Лорин, и пришла в гостиную шить, он отложил газету и внимательно посмотрел на меня.
Я подшивала юбку и так разволновалась, что порвала нитку.
– Я решил отказаться от работы, Роза.
Юбка выскользнула у меня из рук, и я перевела дух, пытаясь не выдать облегчения.
– В Лейпциге вас плохо встретили?
– Да ну, лучше быть не могло, – вздохнул он. – Я им нужен, чтобы восстановить работу факультета, все, разрушенное нацистами и войной. Предложили мне подобрать новый штат преподавателей и сотрудников, хорошую квартиру, щедрую зарплату – все. Но…