LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Одинокий путник

Отпираться было бесполезно, и Лешек кивнул.

– Так откуда ты ее знаешь? – колдун улыбнулся. Наверняка улыбнуться он хотел по‑доброму, но у него это не получилось.

– Я сам ее придумал, – пробубнил Лешек себе под нос, подозревая, что колдун от него все равно не отстанет.

– Вот как? – тот поднял брови и наклонил голову набок, рассматривая Лешека, словно забавного зверька. – Ну‑ка, спой ее еще раз.

Лешек поперхнулся, но колдун глянул на него своими черными, хищными глазами, и он не посмел ослушаться. Если колдун не верит в Бога, он не пойдет жаловаться воспитателям.

Сначала голос дрожал и срывался, но колдун стоял молча, и постепенно Лешек осмелел, песня легко поплыла над лесом, и, как всегда, он почувствовал необыкновенную радость от того, что его слушают. Песня была о злом боге, который, поднявшись на небо, убил остальных богов, для того чтобы стать там единственным. И кончалась она очень красиво и печально: злой бог сидит на небесном троне и вершит страшный суд, и никто не может его остановить.

Лицо колдуна исказилось каким‑то спазмом, он глубоко вдохнул, запрыгнул на коня и сказал, прежде чем сорвать лошадь с места:

– Никогда не пой эту песню монахам, детка.

Лешек хмыкнул: а то он без колдуна об этом не догадывался! И еще раз обиделся на «детку». Однако вздохнул с облегчением: на этот раз колдун не стал его воровать или превращать в камень, и в ад тоже не потащил. Может, он наслал на него неизвестную болезнь, которая проявится только через несколько дней?

Лешек целую неделю вспоминал колдуна и искал в себе признаки страшной болезни.

В начале августа по монастырю пронеслась весть о том, что через две недели в обитель приезжает архимандрит: епархия собиралась проверить, насколько Пустынь соответствует своему предназначению. Поговаривали, что вместе с архимандритом приедет и князь Златояр, как будто в паломничество, с женой и дочерьми.

Паисий очень волновался, разрываясь между хором и своими помощниками, на которых давно возложил уход за храмом. Впрочем, волновался не он один. Дамиан заставил мальчиков вылизать приют, усиленно кормил их в каждый скоромный день, велел починить одежду и сам проверял, насколько ухоженными и опрятными выглядят дети. Он свернул занятия с «дружиной» и появлялся в трапезной каждый день, проверяя, хорошо ли мальчики едят.

Уничтожающе оглядывая Лешека, Дамиан кривил лицо.

– Ну что ж ты такой тощий‑то? – спрашивал он, больно сжимая шею Лешека двумя пальцами. – Портишь впечатление от приюта. Надо бы тебя отправить в скит, так ведь кто же будет петь архимандриту?

Лешек обмирал, но, впрочем, Дамиан не злился, просто волновался.

Он велел воспитателям поить Лешека молоком трижды в день, невзирая на постные дни, а когда кто‑то намекнул Дамиану на то, что он вводит ребенка в грех, заявил, что грешит не отрок, а он, Дамиан, – ему и каяться. Лешек давился этим молоком – столько ему было просто не выпить, – но и вправду через неделю щеки его немного порозовели и округлились.

Постепенно волнение монахов передалось и детям, вся обитель сбивалась с ног, бегала, мыла, чистила, наводила порядок. Службы больше напоминали смотры, после которых разбирали ошибки и раздавали подзатыльники. Паисий велел певчим беречь голоса, но при этом заставлял их петь до хрипоты.

Лешек ждал приезда архимандрита с ужасом: нехорошее предчувствие, появившееся еще в начале лета, заставляло его просыпаться по ночам в холодном поту. Он не сомневался, что сделает что‑нибудь не так, и тогда не только Дамиан, но и Паисий никогда ему этого не простит. Лытка посмеивался – он всегда посмеивался над нехорошими предчувствиями и смутными сомнениями Лешека, и тот обычно не обижался, но сейчас со злостью думал, что Лытка будет петь в хоре, да еще и со взрослыми, где его голос прикроют более опытные монахи. Лешеку же предстояло петь одному, и его ошибки не скроешь ни от кого.

Ощущение конца, страшного конца не покидало его. Он боялся не наказания, а чего‑то куда более ужасного. Одна ошибка – и жизнь его не будет такой, как раньше, если будет вообще. По ночам ему казалось, что над его головой кружатся во́роны, и косят на него блестящие черные глаза, и ждут, когда наконец можно будет спуститься и клевать его бренное, никому не нужное тело тяжелыми твердыми клювами.

Чем ближе подбирался день приезда архимандрита, тем сильнее становилось всеобщее напряжение, тем меньше Лешек спал, а под конец вообще ходил по монастырю тенью и непрерывно дрожал от волнения. Единственный человек, который мог его утешить, – Паисий – и сам стал беспокойным: у него все время тряслись руки, он лихорадочно оглядывался по сторонам, иногда кричал на мальчиков и, похоже, тоже не спал ночами.

Если Лешек ошибется, если что‑нибудь сделает не так, если не сможет произвести нужного впечатления, которого от него все ждут, в котором никто, кроме него самого, не сомневается, – на этом закончится все. Представить себе жизнь после этого Лешек не мог, а смерть разверзала перед ним огненную бездну, и служители ада манили его пальцами и улыбались, предвкушая, с каким удовольствием начнут жарить его на сковороде. Язык Лешека присыхал к нёбу, и на лбу выступали капельки пота.

А нужно‑то было всего лишь спеть как обычно, не лучше и не хуже. Лешек никогда не боялся петь, это давалось ему легко, как дыхание. И он так хотел спеть хорошо, так хотел понравиться гостям, и порадовать Паисия, и угодить Дамиану, и знал, что вся обитель будет гордиться им и хвалить его! Он так хотел оправдать их надежды, и жизнь после этого вновь заиграла бы яркими красками, все вернулось бы на круги своя. Он мечтал о том, как службы закончатся и как блаженно он уснет в воскресенье вечером и проснется на следующий день счастливым.

Архимандрит должен был прибыть в субботу вечером, на всенощную, но в пути их задержала непогода, и приехали гости только на рассвете, когда всенощная подходила к концу. Обычно утром в воскресенье Лешек засыпал как убитый, и Лытке с трудом удавалось разбудить его на исповедь, но в этот раз он не уснул ни на секунду.

Исповедь принимали сам архимандрит, его помощник и авва. Лешек благоразумно пристроился к авве – он и ему не знал, в чем покаяться, и не придумал ничего лучшего, как признаться в том, что пил молоко в постные дни. Авва ласково ему улыбнулся, накрыл епитрахилью и шепнул, что в этом нет ничего страшного: главное, чтобы Лешек хорошо пел сегодня на литургии.

От этого напутствия стало еще хуже: сам авва возлагал на него надежду! Казалось, что вся обитель смотрит на него и ждет чего‑то особенного. Как будто только от него зависит, насколько архимандриту понравится Пустынь, и, наверное, это было недалеко от истины: своим пением он мог растопить самое суровое сердце. Дрожь усиливалась с каждой минутой: если что‑то не получится, он не сможет больше жить. Он должен, он обязан спеть хорошо, чтобы авва остался доволен. Иначе… Лешек и думать не мог, что будет в случае этого «иначе». За этим «иначе» стояли смерть и ад.

А перед тем, как подняться на клирос, он столкнулся с Дамианом, который схватил его за подбородок и прошипел:

– Только попробуй что‑нибудь сделать не так! Шкуру спущу!

Это не прибавило Лешеку уверенности в своих силах. И к ужасу перед неведомой пропастью добавился отвратительный, унизительный, но вполне осознанный страх: его неудачи никто не простит, даже если он сам захочет искупить ее смертью.

TOC