LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Последние станут первыми

Палатка с аудиодисками извергала на всю улицу «Владимирский централ». Из киоска с сигаретами высунулась ярко накрашенная продавщица и, перекрывая голос Круга, прокричала:

–Толик, ну, сколько можно! Всю голову пропилил! Поставь другое!

– Если хорошо попросишь!

– Не выёживайся! От жары спасу нет, да ещё это… Поставь что‑нибудь душевное.

– Что?

– Ну, этого, как его, утром‑то ставил…

– Ой, не рассчитаешься, – игриво ответил Толик, и шансон умолк.

Лучше бы он не умолкал. В липкой духоте поплыл другой голос, и мне стало совсем худо.

–Ты меня на рассвете разбудишь,

 

Проводить необутая выйдешь.

 

Ты меня никогда не забудешь,

 

Ты меня никогда не увидишь…

Держаться, держаться из всех сил – не свалиться в обморок, не разреветься… Меня пытают на глазах равнодушных прохожих, но никто ведь не виноват, что слово, музыка – да что угодно – причиняет такую дикую боль. Просто у меня содрана кожа.

–….возвращаться – плохая примета.

Я тебя никогда не увижу…

 

Подошёл автобус, я поднялась со скамейки, чувствуя, как тяжело мне идти, дышать, жить. Но сегодняшний день не давал пощады.

«Я тебя никогда не увижу. – Я тебя никогда не забуду…» – прозвучало вслед, и дверца автобуса захлопнулась.

Нелепый день, необъяснимые изменения больных, неотвязная тоска по Андрею, отшибленный об асфальт копчик, откуда‑то взявшаяся головная боль, которая усиливалась с каждой минутой – всё слилось в одно невыносимое целое. Но страшнее всего была злоба, которую я ощущала в себе – не такая ли плескалась в глазах Шаши? Злоба на людей, на мир, в котором всё это возможно, выскочила из темного чулана в мозгу и ломала мне позвоночник, толкая заорать диким голосом, разбить себе голову о стенку автобуса или вцепиться кому‑нибудь – всё равно кому – в глотку и не отпускать, пока тот не перестанет хрипеть. Я давилась слезами всё время, пока шла через больничный двор к своему подвалу, и только закрыв за собой железную дверь, разревелась в голос – всхлипывая, подвывая, моля о пощаде кого‑то далекого, холодно‑безразличного и занятого.

Выплакавшись, я полезла в пакет с лекарствами. Вытащила несколько упаковок снотворного, прикинула свой вес и принялась подсчитывать летальную дозу. Добавить процентов десять для верности…

И тут вспомнила о Димке, увидела его как наяву – с облезающим в который раз за лето носом, серо‑зелеными глазами Андрея и выгоревшими волосами. Он останется совсем один, не считая бабушки, а ей восьмой десяток.

Я порвала бумажку с подсчетами, подошла к зеркалу и стала, как незнакомое, рассматривать свое зарёванное красное лицо. Хороша, нечего сказать… Что нашел во мне Андрей? Как он мог полюбить такую издерганную истеричку, выглядящую куда старше своих сорока лет?

Не передергивай, подумала я. Тебя состарили горе и болезнь. От реактивной депрессии никто не хорошеет – и ты не исключение. А то, что клиническую картину дополнили припадки дисфории и суицидальные мысли, означает только одно: случай запущен, и пора ложиться в стационар. Всего‑то. Убивать надо таких пациентов. А пока… Пока заняться физиотерапией. Что лучше всего помогает при истерическом припадке, при надрывной жалости к себе и самоедстве? Правильно, хорошая оплеуха и ведро холодной воды…

Глядя в зеркало, я отвесила себе две такие пощечины, что на распухшем от слёз лице проступили отпечатки ладони. Умылась холодной водой. Написала список дел на завтра. Приняла одну таблетку снотворного, две обезболивающего – голова болела всё сильнее – и легла спать, втайне надеясь, что Андрей мне приснится.

 

Отключиться до конца не удалось, сон был поверхностным, и приснилось мне совсем другое. Я опять была зелёным интерном, опять стояла, застыв на пороге наблюдательной палаты – оглушенная звериным воем, не верящая собственным глазам. И опять Танька Максименко, надежно прификсированная к кровати, грызла себе плечо, и в ране уже виднелись розовые сухожилия – она добралась до суставной сумки…

– Твою мать! Что вылупилась?! Пусти!

Санитар Эдик отпихнул меня с дороги, и я, выйдя из ступора, бросилась за ним.

– Маринка что, опять в хлам ужралась? Все получим завтра от Вилора! Давай, помогай!

Мы с Эдиком на пару взнуздали воющую Таньку, запихав ей вязку в окровавленный вурдалачий рот – «Смотри, чтобы язык снизу тряпки был!», – командовал Эдик – и привязали Танькину голову к спинке кровати.

– Вот так нормально. Ты что, не знала? Танька, когда плохая, всегда себя грызёт: руки, пальцы. Если прификсировать, плечи грызет – видишь, шрамы какие? Другой кто, нормальный, без руки бы остался, а на дураках всё заживает как на собаке. Ты Таньку первый раз видишь?

– Да.

– Ну, тогда спрос другой будет. Она в шесть поступила. Это Дмитрич виноват, по смене не передал. Он‑то её как облупленную знает. Ты же и́нтер?

– Интерн.

– Оно и видно.

Фамильярность пришлось проглотить. Эдик в основном разрулил ситуацию, дальше дело за мной. Я подняла постовую сестру, назначила Таньке дополнительную инъекцию аминазина – притормозить – и вызвала экстренного хирурга.

Поспать в то дежурство так и не удалось. А наутро прогноз Эдика полностью сбылся. На пятиминутке я пробубнила, что Максименко Татьяна поступила в восемнадцать часов с диагнозом: олигофрения в степени имбецильности, психоз у олигофрена. Ночью была психомоторно расторможена и нанесла себе повреждения в виде укушенных ран правого плечевого сустава. Сделана инъекция… Вызван хирург, произведена первичная обработка раны, назначено лечение…

Завотделением Вилор Алексеевич всё сильнее сжимал губы и к концу доклада сжал их в нитку.

– Так, – сказал он, не повышая голоса. – Напишите объяснительную. Все свободны. Константин Дмитриевич, останьтесь.

Запойная санитарка Марина вылетела из больницы в тот же день. Эдик наверняка обо всём забыл после смены. На Таньке всё зажило через две недели. Но мне она снится до сих пор – обычно тогда, когда я еле жива от усталости. Тогда опять всплывал из глубины памяти, словно донный лед, позабытый ужас от превращения человека, – пусть больного, безумного, но человека – в воющего зверя.

TOC