Семмант
Они с Монтгомери наперебой цитировали Лао Цзы: «Горы, окутанные дымкой, это воплощение гармонии, возникающей при соединении инь и янь». Фраза была наивна, но над ними никто не смеялся. «В поисках бессмертного я обошел пять гор страны. Меня не испугала их отдаленность», – висело у Томаса над кроватью. Потом надпись исчезла. А Монтгомери выгнали из Пансиона за пьянство.
Некоторые из учителей представали откровенными бунтарями – на морском берегу или дома за жидким чаем. Они говорили вещи, очевидные и естественные на наш взгляд, что повергли бы в шок идеологов современной Европы. Демократии влетало по первое число – наверное им это казалось смелым, но нас, признаться, ничуть не трогал их воинственный пыл. Нам было не до судеб мира – свои собственные миры заботили нас куда больше. Потому быть может чуть ли не ближе всех стал нам Грег Маккейн, брутальный циник. Его концепция беспредельного эгоизма перекликалась в чем‑то важном с плакатами на стенах.
«Когда от тебя ожидают многого, не стоит пытаться всем нравиться, это бессмысленно и не нужно».
«Когда сам ждешь от себя еще большего, каждый день нужно проживать, беря от него все».
«Будто потом – пожар, потоп, мор. Будто ни одна девка не отдастся тебе больше. Не отказывай себе в удовольствии, наплюй на догмы. Ты и так ходишь по острому краю…»
Так он разглагольствовал, попыхивая трубкой, усмехался всезнающе, и мы видели: его не сбить с толку. «Удовольствие» было главным словом в его горячих, но коротких проповедях. Все остальные служили лишь фоном. Сам он ни в чем себе не отказывал – это был поучительный пример. По крайней мере, его слова не расходились с делом.
У нас с удовольствиями было хуже, а потом все смешалось – грянул гром. Сразу у трех воспитанников что‑то переклинило в мозгах – и в течение недели, один за другим, случились страшные эпизоды. Психологи забили тревогу, очевидно пытаясь показать свою нужность. Информация просочилась в прессу, и это было начало конца. Тему мусолили довольно долго, к нам шлялись фотографы, репортеры и фригидные активистки из общества защиты детей. Хоть на детей к тому времени мы уже походили мало.
Потом нас собрал Директор и известил, что заказчики умывают руки. У них есть прекрасный повод – право, трудно их винить. «Но мы, – Директор кивнул на группу каких‑то мрачных людей из администрации, – мы решили бороться. Мы хотим закончить начатое, нравится это кому‑то или нет…»
Его речь почему‑то не произвела на нас впечатления, хоть теперь я понимаю, что они шли на немалый риск. По слухам, борьба была отчаянной, но в ее исходе никто не сомневался. Начались трудности с финансированием – программы сворачивались, учителя разбегались. Вскоре Пансиону пришлось признать поражение.
Оставался вопрос – что делать с нами? Решали его довольно долго. Несколько месяцев мы прожили в безвременье – это были странные дни. Занятия свелись к минимуму, в основном ограничиваясь спортивными играми. Из жилой части убрали Поля – из экономии махнув рукой на нравственность. Все мы словно сорвались с цепи, романы завязывались один за одним. У меня тоже появилась первая женщина. Долгое время это было счастливейшим и горчайшим из воспоминаний. Я не знал, что со мной происходит, не решаясь назвать это любовью. Все же мы выросли в месте, где не было и намека на любовь. Быть может, лишь одно это связало нас навсегда.
Наконец все закончилось – как‑то вдруг. Пансион переделали в спецшколу для глухонемых. Нас же в течение двух недель разобрали поодиночке ведущие университеты, куда мы отправились, с легкостью распростившись – и с пансионом, и, как ни странно, друг с другом.
Реальный мир вобрал нас в себя, стал менять, подстраивать, подгонять. Мой доктор считает, что это и был первый шаг к безумию. Я знаю, он не прав, хоть некоторые перенесли процедуру весьма болезненно. Но мир не так силен, как кажется изнутри – нам, снаружи, это было хорошо видно. Жаль, что это не видно доктору – он мог бы быть поосторожнее с диагнозом. И уж конечно, поизворотливее в словах – особенно по поводу моей «проблемы», как он это называет.
Я сказал ему как‑то раз: мы, дети Индиго, не таим обид. Нам некогда – да и скучно, не принципиально, не важно. Лишь одно заботит нас всерьез – то, что мы умеем делать лучше всего. Прочее не интересно – прочее и прочие. Если мы уже знаем, в чем именно состоит призвание, мы рвемся это делать, наплевав на остальное. Если пока не знаем, рвемся узнать поскорее. Пробуя без устали все подряд.
Доктору понравилось, он довольно морщился, что‑то черкал в своей тетрадочке, прикрывая от меня ладонью. Я решил помочь ему, разъяснить подробнее. Я сказал про насмешки, про безденежье и непонимание, что конечно же ранят, и довольно сильно. Но это «сильно» – лишь по расхожим меркам. По меркам тех, кто по‑настоящему ничего не может – что ж до нас, нас ими не пронять. Мы можем предаваться унынию – но это так, минутная слабость. Ерунда, безделица, не стоит упоминания. Наши истинные проблемы кроются лишь там, где мы самореализуемся на все сто. В том, что мы умеем делать лучше всего.
Я изложил ему все это весьма связно, но он не стал записывать – ни слова. Даже отмахнулся слегка – как будто чтобы не портить уже сложившейся картины. Наверное, боялся противоречий, шатких мест… Мне кажется, он не дорабатывает порою. Не напрягается – может, слишком ленив? Смешно видеть: он считает меня социопатом. Конечно, это самый легкий путь, но мне очевидно: моя «проблема» в другом. Кто‑то скажет, в наивности и упрямстве – и будет не так уж неправ. Наивность главенствует, спору нет, но, как бы то ни было, повторюсь: я был бескорыстен и хотел как лучше – вините теперь меня за это, кидайте камни сколь угодно душе. Признаю, я выбрал наспех, но зато – понятно и просто. Идея как панацея; замысел сложной сути, но близкий среднему человеку – не так‑то легко придумать, поверьте!..
Нельзя никого презирать, твердили нам учителя, нельзя презирать слабых, неумелых, неумных. Это недостойно тех, кому повезло, говорили они, хоть «повезло» – это смотря на чей взгляд. Как бы то ни было, мы научились – не злобствовать и не копить презрения. Тренировка с детства, против нее никак, лишь у некоторых, кто не смог, злость до сих пор переполняет душу. Оттого они бесплодны – и бесплотны по нашим меркам, то есть их не отличить от прочих.
Но речь не о них, речь о слабом, среднем, где и требуется‑то немного. Где нужны лишь страх, обуздывающий инстинкты, и сладкая ложь – надежда – чтобы бессмысленность жизни не повергала в отчаяние каждый час. В страхе, как правило, недостатка нет, дело всегда лишь за сладкой ложью. И тут вступаю я: вот вам сладкая ложь. Только в данном случае это не ложь, а правда.
Согласитесь, что может быть желаннее? Что может быть понятнее, чем призрак свободы – от нищеты? От кредитов и закладных, от скучных работ с плохой зарплатой, от прессинга вами же созданного мира, который наваливается всей мощью и давит, давит, выжимая соки. И как же символично использовать при этом то ненасытное, что паразитирует в нем, вернейшее из его собственных отражений, самую наглядную модель. Как это правильно и по заслугам – построить средство спасения на злостных его грехах! Заставить служить угнетенным алчность безжалостных угнетателей, их агрессивную спесь, желание обскакать другого, подмять под себя, раздавить, уничтожить…
Словом, неудивительно, что я теперь в сумасшедшем доме. Впрочем, я не в обиде. Я всегда могу успокоиться на простейшем из утверждений: мне нет смысла стыдиться случившегося со мной. Как и Семманту нет смысла стыдиться того, что он сделал. Или того, что ради него сделал я. Или чего так и не сделали мы оба.