Змея подколодная
С утра принарядилась, но скромно. Как полагается. Юбка, кофта с длинным рукавом – к этому одно требование, чтоб чистое и опрятное. Пусть не новое, но целое. Поверх обязательно белый фартук, на голову платок.
– Ты куда это вырядилась? – Прохор оторвал тяжёлую голову от подушки. Прасковья удручённо посмотрела на смятый, брошенный как попало на стул пиджак. Опять поздно пришёл. Опять…
– В молену пойду.
– Чего вдруг? – Голова мужа упала в подушки и захрапела.
Прасковья вздохнула, прогоняя тяжёлые мысли, нельзя в святое место с плохими думками входить, и толкнула калитку.
Во дворе уже толпилось с десяток молокан. Женщины, как и она, с покрытой головой и в белых фартуках поверх одежды, мужчины в светлых рубашках и пиджаках. Все друг другу улыбаются, приветствуя, кланяются, негромко перебрасываются последними новостями – кто помер, кто народился.
В просторной выбеленной известью комнате места хватает всем. Стол и лавки – вот и всё убранство молельного дома. На столе, покрытом белой накрахмаленной скатертью, Библия. Чистенько и светло. Мужики вешают на крючки кепки.
К Прасковье подсаживается престарелая, немного чокнутая, тётка. Чокнутая она только в полнолуние, а сейчас вполне нормальная, даже симпатичная. Баба Зина.
– Хорошо, что пришла. Мать будет довольна.
Да, матушка была бы довольна. Сколько раз она звала Прасковью с собой, а та только обещала, но так и не пошла. Сказывалась занятой. И не врала ведь, так оно и было. Трое пацанят, шелудивых, егозистых вертопрахов: Фёдька, Серёжка и Тишка. Глаз да глаз за ними нужен. Да и супругу угодить старалась. Всё хозяйство на ней. Прохор весь день в пароходстве, а вечерами…
Ох! Вздохнула. Снова мысли тёмные в голову лезут, а ведь матушка говорила: нельзя с нехорошим в молельню, нельзя. А ну как смотрит она на неё с небес?
В комнату входит седой бородатый старик. Вешает на крючок мягкую фетровую шляпу. Его светло‑серый костюм всего на полтона темнее, чем борода и скудоволосая шевелюра.
– Это пресвитер, – шепчет на ухо чокнутая баба Зина, шмыгая мякишем носа. – Он выбирается на общем собрании общины.
Никодим Федосович обходит лавки, садится за стол, поглаживает пушистую бородку. Затягивает песню. Песнопения молокан – важная часть собрания. Человеку со стороны, несведущему, никогда не понять, о чём они поют. Да и Прасковье понять трудно, ведь все согласные звуки из слов молокане выбрасывают, оставляют только гласные. Напев получается красивый, протяжный. Чарующее многоголосье наполняет помещение особой атмосферой любви и покоя. На душе от этого становится благостно, умиротворительно. Ни на что не отвлекаясь, сознание начинает течь медленней, теряя свои очертания и границы.
Денёк случился, как трёхслойный кекс. Верхний, прогретый солнцем слой воздуха, как нежное суфле, в котором после глубокого сна пока ещё очумело, летают майские жуки. Средний из… Ах, лучше б не нюхать этот средний слой. Средний слой, где покрытые мхом, как патиной, деревья уже готовы взорваться буйной зеленью и цветом, кружит голову. А самый нижний слой кекса, он ещё прохладный, но уже очень цветочный. И весь этот кекс обильно улит, как кремом, завораживающим пением птиц. И как будто только сейчас появилось понимание, что в разгаре весна. Ах, как же она любит май!
Воодушевлённая Прасковья поднялась на крыльцо и остановилась. Надо поговорить с мужем. Поморщилась. Слово «муж» ей никогда не нравилось. Было в нём что‑то мещанско‑обывательское. Его говорить – всё равно что жареную картошку со сковороды есть, но при этом делать вид, что поедаешь устриц с серебряного блюда. Почему такое неприятие – сама понять не могла. Может, что‑то не так с ней, но слово это никогда в разговорах не употребляла. А вот подумать… Подумала.
Порой кажется, что всё в твоей жизни устоялось и наконец заняло своё определённое место. И что плыть вот так по течению ты будешь до конца дней своих, потому как нет ничего, что могло бы тебя выбить из образовавшейся колеи жизни. Наверное, в том и счастье, чтоб всё налажено. Что всё как вчера, и завтра так будет, и послезавтра.
Надо что‑то делать. Пока не поздно – надо. Дёрнула решительно дверь.
Прохор сидел за столом, подперев кулаком щёку. Красивый! Даже когда заспанный. Даже в подпитии. Любой. Равнодушно дожёвывал расстегай, подливая в чашку кипяток.
– Ты что ж это снова пил? – ринулась с порога в бой Прасковья.
– Ну пил… – Прохор закрутил краник и пододвинул к себе чашку. Округлая капля медленно вытянулась из носика самовара и плюхнулась на скатерть.
Прасковья прошла к столу, пододвинула табурет, села.
– Как же так, Проша? Ты же молоканин.
– И что? – Прохор отхлебнул из чашки и зажмурился. Чай, именно такой, как он любил, обжигающий, промчался по внутренностям кипящей лавой. – Ты вон тоже молоканка, а мясо ешь.
– Не ем я, знаешь ведь, детям покупаю. Мальчишкам без мяса нельзя. Им сила нужна, а какая без мяса сила.
– Им, значит, можно, а мне нет.
– За них я перед Богом в ответе.
– Так вот ты чего в Молену пошла? Грехи замаливать? – Прохор прихлебнул ещё чаю. – Так и мои бы заодно отмолила.
– Проша, остановись! Что ты делаешь? Не кончится это добром! Не кончится.
– О чём это ты? – Прохор нахмурил густые брови.
– Люди сказывают, ты в игорный дом ходишь.
– Врут!
– Врут? Тогда где ты по ночам бываешь?
– Как это где? В пароходстве! Ты как думала, деньги достаются? Пароходство держать – это тебе не кренделя печь.
– Ой ли, – покачала головой Прасковья. – У тебя из кармана карты выпали, Федька вчера подобрал, мне отдал. Зачем ты обманываешь? Не доброе это дело. Не доброе. Ладно я, сыновья ведь у тебя, их по миру пустишь.
– Сыновьям я ремесло дам. Каждому. Проживут, ежели что.
– Что за напасть такая? Вот уж откуда не ждала. – Прасковья уронила голову в скрещенные на столе руки и заплакала.
Глава третья
Удивительная пора. Всё как‑то вдруг и сразу. В 6 утра может ещё быть темно, а в 6.30 вовсю светло, без всяких там затяжных рассветно‑закатных сумерек.
– Девки, подъём! – кричит Харитон, приоткрыв в девичью комнатку дверь.
– Ммм, – недовольно мычит Дуня и, вытягивая из‑под головы подушку, накрывает ею мясистое ухо.