LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Диктатор

Раздача наград началась на рассвете и завершилась к обеду. Одна из денежных машин была на две трети опустошена.

Два события ознаменовали тот день. Первое показалось мне поначалу малосущественным, но потом из него проистекли огромные последствия. Второе же потрясло своей значительностью, но вскоре выяснилось, что оно куда менее важно, чем то, что произошло сразу за ним.

Первое событие случилось после торжественного смотра корпуса.

Солдаты выстроились на поле. Генерал Прищепа поздравил дивизию с победой, а недавних пленников – с освобождением, объявил о создании корпуса и назвал имя его командира. Затем Гамов объявил о новом походе. От нас одних зависит, сказал он, прорвем ли мы вражескую оборону, выйдем ли к своим. Будем надеяться на помощь извне, но наше командование неповоротливо. До сих пор мы сами выручали себя, так покажем же еще раз, чего стоим.

В нормальных условиях такую речь стоило бы отнести к пораженческим, а не победным: Гамов открыто предупреждал, что помощи от своих не ждать. Но его слова вызвали такой радостный гул, такие крики, словно он поделился не сомнениями, а счастливым известием.

Однако не эта реакция солдат явилась первым удивительным событием дня, а то, что произошло сразу после смотра.

Мы еще стояли на дощатом помосте – с него говорили Прищепа и Гамов, – когда к нам стала протискиваться группка солдат. Они кого‑то тащили, кто‑то упирался, на него кричали: «Да иди же! Смелее, говорят тебе!» У помоста из группки вытолкнули Семена Сербина. Сербин остановился перед удивленным Гамовым и протянул вперед обе руки. В его кулаках были зажаты несколько пачек денег.

– Вот! – голос его дрожал, и руки дрожали. – Награда… Два резонатора, офицер… И ранен…

Какую‑то секунду Гамов колебался, а потом порывисто шагнул к солдату и обнял его. Сербин выронил деньги, припал головой к плечу Гамова и громко заплакал. Наверное, с минуту тянулась эта сцена – Гамов смеялся, обнимал Сербина, хлопал его по спине, а солдат все так же рыдал, не отрывая залитого слезами лица от груди командира корпуса. А из толпы, напиравшей на помост, несся восторженный рев, она надрывалась в сотни голосов, махала над головами сотнями рук. Все умножающееся ликование как цунами мчалось по обширному полю.

Гамов, по‑прежнему обнимая Сербина, пошел в толпу, двое товарищей Сербина подняли оброненные деньги и высоко подняли их над головой. Солдаты расступались и ликовали всё исступленней. Над толпой взлетали шапки и даже пачки недавно полученных калонов – их бросали вверх и ловили, вопя от восторга…

Конечно, Гамов обладал незаурядным личным обаянием, его власть над людьми была почти магической. И в том событии после смотра, быть может, впервые в его государственной карьере открылась сила его воздействия: солдаты просто раньше других, не разумом – сердцем осознали, какой необыкновенный человек командует ими. Все это я могу понять. Другого не понимаю: Сербин, несомненно, был авторитетен среди своих – недаром его сделали ходатаем, когда требовали немедленного раздела денег. И допускаю, что дружки Сербина подняли бы мятеж, если бы Гамов велел расстрелять его. Но Гамов поступил с Сербиным хуже, чем просто расстрелял. И те же люди, что готовы были грудью защищать своего вожака, радостно гоготали и издевались над ним, так зло униженным. Почему же сейчас они так радовались примирению командира с непокорным солдатом? Или увидели в этом прощение самих себя, своего недостойного хохота при виде униженного по их же вине товарища – отпущение собственного предательства?

Повторяю: я так и не понял истинного значения диковинного события, совершившегося у меня на глазах. И если я, пораженный, еще в какой‑то степени сообразил, что отныне Гамов приобрел над душами солдат власть, какая и не мечталась нашим военным и государственным руководителям, то о влиянии, которое, пока еще неощущаемое, вручалось в этот момент прощенному солдату, и отдаленно не догадывался. Еще много времени должно было пройти, чтобы я (первый!) понял, как страшно простерлась над нами тень этого человека, так драматично брошенного в грязь и так непредвиденно из нее вытащенного!

Это было первое и самое важное событие этого дня.

О втором мы узнали в штабе корпуса – так теперь назывался наш бывший дивизионный штаб.

Начальник его, все тот же майор Альберт Пеано все с той же неизменной улыбочкой весело информировал нас с Гамовым:

– Ликуйте! Нас осчастливливает появлением эмиссар моего дорогого дяди, он же личный представитель не менее дорогого маршала. В наше расположение прилетает на водолете сам Данило Мордасов.

– У нас уже появились боевые водолеты? – удивился Гамов.

– У кого «у нас», полковник? Это генерал Мордасов без водолета не способен к передвижению. Итак, приготовимся вечером предстать пред его светлые, невыразительные очи. Он предупредил, что раньше отдохнет и пообедает, а после призовет к себе.

– Пред его светлые, невыразительные очи? – задумчиво переспросил Гамов. – Вы хотите сказать, что государственный советник Мордасов – дурак? Ненавижу дураков! Особенно если они занимают высокий пост.

– Хуже, чем просто дурак, полковник. Умный дурак. Циник и ловкач. Из тех, кого в старину называли царедворцами.

– Вы его недолюбливаете, Пеано?

Пеано осветился доброжелательной улыбкой.

– Восхищаюсь им. Нет такой щели, куда бы он ни пролез, если нужно.

– Значит, вечером встреча? Тогда передайте ему, что «призовет к себе» отменяется. Пусть явится в штаб к восьми часам и не опаздывает: у нас подготовка к походу.

Прозвучало это внушительно.

Вечером Мордасов не вошел, а вкатился в штаб. Невысокий, толстенький, кругленький – средних размеров бочонок на двух ногах – он двигался с быстротой, вызывающей удивление. И, войдя, приветственно – сразу всем – замахал ручкой.

– Салют! Поздравляю с победой! – у него был тонкий, режущий голос. Таким голосом, если постараться, можно пилить дрова. На круглощеком лице сияла улыбка. Он безошибочно выделил Гамова и обратился к нему, игнорируя двух присутствующих генералов. – Наш общий друг Альберт Пеано передал мне ваше категорическое… скажем так – пожелание… или просьбу?.. чтобы явился сюда к восьми и не опаздывал. – Он взглянул на часы и радостно закончил: – Не опоздал, не опоздал… Ненавижу опоздания, когда так настоятельно… просят.

Гамов смущался редко – но Мордасов его смутил. Гамов покраснел и не нашел ответа. Одной из самых крупных жизненных ошибок этого ловкого человека, Данилы Мордасова, было то, что он заставил Гамова растеряться. Он и отдаленно не догадывался, с кем имеет дело.

Поставив на место зазнавшегося полковника, Мордасов поздоровался с генералами, потом и нам пожал руки и оживленно заговорил:

TOC