Дым под масками
Штефан, усмехнувшись, поднял руки. Возразить было нечего.
– Ты по‑гардарски хорошо говоришь? – сменила она тему.
Поманила единственную красную канарейку и быстро захлопнула дверцу, чтобы не вылетели остальные.
– Вообще не говорю. Ну так, дорогу могу спросить. Томас говорил. Он тебя разве не научил?
– Нет… то есть научил, я… дорогу могу спросить. И текст выступления помню, но как мы будем новых гимнастов искать? Как это у тебя делается?
– Вижу кого‑то, кто может стоя ухо почесать пяткой, показываю ему сначала деньги, потом – антрепренерский значок, – задумчиво сказал он, провожая взглядом скрывшуюся в темноте птичку.
– Удивительно, как цирк вообще выжил, – фыркнула Хезер, садясь рядом. – Плохо тебе?
– Нормально, – соврал Штефан, чувствуя присохшую к гортани горечь выпитого утром кофе. – На берегу будет совсем замечательно.
– Завтра должны приплыть, – сочувственно отозвалась Хезер. Штефан только прикрыл глаза.
Они слишком долго были вместе, заменяя друг другу братьев и сестер, родителей, любовников и друзей. У него было немало других женщин, у нее – других мужчин (женщины, насколько он знал, тоже бывали), но они всегда были друг у друга. И он только ей прощал эти жалостливые интонации.
– Если никакой дряни до конца пути не случится – съем свой значок и гимнастам будет нечего показывать, – мрачно предрек Штефан.
– Ну, тогда тебя будут ждать не лучшие несколько дней, полных раздумий и покаяния.
Канарейка села на юбку Хезер, прямо в центр красной клетки. Красная птичка раскинула крылья в красном квадрате – мгновенный кадр, идеально симметричный и неуловимый. В следующую секунду канарейка исчезла в полумраке.
В такие моменты Штефан жалел, что так и не научился рисовать или фотографировать. Томас умел воспроизводить такие моменты иным способом.
Хоть Томас и звал себя фокусником, Штефан всегда считал его художником. Бедным, непризнанным, с вечным недостатком красок и холстов. «Вереск» приносил прибыль, тут же тратившуюся на костюмы, оборудование и зарплаты артистам, но этого всегда было недостаточно. Таланту Томаса было тесно в этих прибылях.
Пять лет назад, в Рингбурге, Штефан впервые выбил им место в официальной программе большого государственного праздника. Несмотря на то, что представление начиналось с череды неудобств и унижений, Штефан считал его лучшим в истории «Вереска».
Началось с того, что ему так и не удалось получить разрешение выступать перед кайзером, праздновавшим десятилетие правления.
Потом ему выделили для выступления зал в Ан дер Мархальф, втором по величине столичном театре. Штефан целых десять секунд радовался, хотя разница между театральной сценой и цирковой ареной сулила неудобства. А потом вспомнил, что первый по величине столичный театр сгорел неделю назад. Главный зал загорелся прямо посреди спектакля. Рабочие только повесили новый занавес, их торопили, чтобы успеть к началу празднеств. Занавес не успели пропитать составом от возгорания. Конечно, газовый фонарь упал именно в этот раз, и именно на край занавеса.
Театры по всему Кайзерстату стали закрывать на реконструкции и инспекции. Ан дер Мархальф еще не прошел проверок, но им разрешили выступать. Но люди боялись не прошедших сертификацию зданий, и на полный зал можно было не рассчитывать. Штефан тогда носился по городу с охапками бумаг, охрип от бесконечных переговоров и скандалов, дважды сам себе делал уколы снотворного, после того как простоял в очереди почти пятнадцать часов. Стоило начать засыпать, как ему казалось, что он потерял место.
А Томас в это время придумывал, как расположить снаряды для гимнастов, как сделать так, чтобы в местном освещении не блестели лески, испытывал светящиеся составы и требовал у полуживого Штефана нового костюмера.
Новый мастер мороков, чародей Ник Блау, страдал больше всех. Мальчишка так радовался, что смог получить лицензию, хоть и оказался непригодным к армейской службе. Томас быстро доказал, что цирк бывает хуже любой казармы.
И все же главным в его представлениях всегда были именно моменты, обыденные и доведенные до абсурда. Томас рассказывал, что однажды в темном зале увидел девушку в белом платье и черной ленточкой на шее. Ему показалось, что ее голова парит в паре сантиметров от шеи. Кто угодно бы забыл.
Но спустя месяцы Хезер вышла на сцену Ан дер Мархальф в белоснежном сюртуке, таком же, как носили палачи, в белых перчатках и черном воротнике. Обезглавленная женщина, сама Смерть, прирученная смехом, вела представление и позволяла смеяться над собой. Томас был уверен, что это возможно. Что в этом и есть смысл искусства.
Ник Блау был слабым чародеем, и не смог бы заставить даже небольшой зал видеть что‑то, недоступное другим. Томас умел использовать все, что есть – Нику достаточно заставить гимнастов видеть снаряды, скрытые от других темнотой и черной краской. Именно «Вереск» первым превратил выступление гимнастов в ничем не скованный полет.
Томас лгал непосредственно, почти по‑детски – подсвечивал одно, прятал другое, добавлял совсем немного колдовства. Играл с пространством, светом и пунктирными линиями, заставляя арену становиться на дыбы, а потом течь ртутью прямо к носкам ботинок зрителей в первом ряду.
А когда не было денег и помещений, Томас мог сесть на край полутемной сцены или вовсе площадных подмостков – почти всегда это был городской эшафот – свести запястья и раскрыть ладони. Иногда между ними вырастал цветок. Иногда – птица. Зависело от того, что оставалось в реквизите.
Это был его любимый фокус.
– Ты долго на юбку мою будешь пялиться?
– Я на канарейку… Томаса вспоминал, – признался Штефан. – Как думаешь, он вернется?
– Нет, – покачала головой Хезер. – Не вернется. Я гадала. И без карт… мы же все знаем, что операция его матери не поможет.
– Но ведь это значит, что он сможет вернуться! – упрямо повторил он.
– Ах, Штефан, – Хезер смотрела с укором. Она всегда смотрела с укором, когда разговор заходил о родителях. – Это мне можно быть такой циничной, ты‑то куда?
Штефан фыркнул. Хезер была одной из немногих детей в приюте, кого подкинули на порог, но о чьих родителях было известно. Молодая дочь владельца парфюмерной лавки сбежала из дома с Идущими. Через полгода ее вернули, еще через полгода она родила, и, по настоянию отца, оставила ребенка у приюта. Она ходила навещать Хезер в первые четыре года, и, кажется, даже давала ей какое‑то имя. Его Хезер так и не смогла вспомнить. Но была уверена, что мать вот‑вот заберет ее. Научившись говорить, изводила ее разговорами о том, как им будет чудесно жить вместе.
Однажды мать не пришла в назначенный день. Наставница сообщила, что она повесилась прямо на складе.
«Чего они добивались? Чтобы мы перестали чувствовать? Почему нельзя было соврать?!» – каждый раз возмущалась Хезер.
Как только Штефан собрался предложить загнать птицу в клетку и выйти на палубу отвлечься, сверху раздался скрип открытого люка, и канарейка метнулась к свету.
– Вот дерьмо! – расстроенно воскликнула Хезер, бросаясь к лестнице.
И тут же сделала шаг назад. Люк закрылся с таким же скрипом, и трюм снова погрузился в полумрак.
