Folie a deux
– Это было время, когда люди убивали друг друга за поддельные паспорта. Ведь в них нуждались, как в воздухе. В особенности немцы, нежелающие воевать и евреи. Я, получается, был и тем и другим. Умельцы подделывать были. За небольшую плату они меняли фотографию прежнего владельца в существующем документе, а дальше – ты получал совершенно иную судьбу. Тебя могли звать Готфридом, Францем. Я стал Гансом. Выход за пределы Оснобрюка пока был перекрыт. Немецкие ухвастни рыскали в поисках евреев и тех, кто открыто высказывал недовольства Вермахтом. Таковых было мало. В основном все держали свое мнение при себе и предпочитали прятаться в двухэтажных бараках, где за сущие копейки можно было оставаться на ночлег. А в обед – старая и дородная фрау Катарина – странное, в сущности, имя для немки, приносила нам в комнаты похлебки из рисовой лапши или фасоли. Продовольствие заканчивалось, и я готовился к отъезду. План был невероятный. Нужно было пересечь границы Швейцарии и во что бы то ни стало попасть в Лиссабон, чтобы там раздобыть фальшивые паспорта и визу и отправиться прямиком в Америку. Мы верили в эту блаженную Америку, как в святого духа. Я лишь теперь понимаю, как скоро тебя окутывает взрослость. Стояла такая невыносимая паника выживания среди людей, что даже тринадцатилетний точно мог выдержать всё что угодно и отыскать выход из самой невероятной ситуации. Нынешним мальчишкам не понять…
Ганс замолчал. Я попросил возможности закурить, и тогда он поднялся из своего громоздкого кресла, откупорил сигару, плеснул мне виски и стал наблюдать за тем, как в начала пары дыма с непривычки сжигают мою глотку, а затем я тщетно пытаюсь запить их удушливым пойлом. Как ликовал старик в эту минуту. И все повторял: как же так… как же можно так бесхозно изводить эти два янтаря. Какой кретин учил тебя вдыхать сигарный дым и хлестать виски, словно воду?!
Он похлопал меня своей морщинистой рукой по щекам, и мы заняли прежние положения.
Флоссенбюргский концентрационный лагерь лучше всего описывать как фабрику смерти. Я не стал горьким исключением из многочисленной армии тех, кто был противником режима. Я ненавидел Гитлера. Никогда не кичился этим, но и не скрывал особенно своей позиции. Однажды ночью я шёл по узким улочкам Оснобрюка. В тот вечер с моим приятелем Карлом мы допоздна просидели в местном баре. Я знал, что уши есть практически у каждой стены, охваченной фашизмом страны, но на этот раз, видимо, слишком терпким было тот отменный виноградный напиток . Пару раз Карл обратил моё внимание на чересчур громкое обсуждение плана побега за пределы Германии. Но мне не терпелось рассказать про Лиссабон, про нашу возможность спастись от военного прицела. Это был последний вечер, когда я видел моего старого доброго Карла. Стервец сказал мне на прощание: встречаемся завтра, между полуднем и часом возле фонтана в центральной части. Но дождаться меня ему уже было не суждено. А, возможно, эсэсовцы расправились и с ним тоже… Так вот… я возвращался поздно ночью. Я видел, что сзади меня плетется черный фургончик с выключенными фарами. Бесшумная работа протекторов напоминала наползанные гигантской змеи, которая вот‑вот разинет пасть и проглотит меня целиком, с потрохами. Во внутреннем кармане я всегда держал при себе свой новый поддельный временный паспорт. Впрочем, у меня на лице было написано – я не принадлежу к касте истинных арийцев. Да и при маломальской проверке документов подделка обязательно вскрылась бы. В ту секунду я испытал горячий страх. Обычный страх присутствовал в тебе постоянно. Он был своеобразным камертоном каждого прожитого дня. Но страх, повышающийся в градусах, наползал сначала на грудь, потом на шею, затем на лицо, пульсируя в висках, он был подобен гигантскому спруту. Машина остановилась и меня окликнули. В первую секунду я ещё мог бежать. Бесчисленные мелкие улочки укрыли бы меня, несомненно, от преследователей. Их было двое. Но пока я прикидывал свои силы, а при удобном маневре я смог бы одолеть врага в рукопашной, время было потеряно. Да и кобура уже была расчехлена. Время было потеряно, когда меня окликнули во второй раз – я таки не отреагировал на требование, но понял – с Карлом мы уже не увидимся. Их не интересовал мой паспорт. Вернее, интересовал, но позже. Меня оглушили ударом сзади. И я лишь в машине, очнувшись, ощутил, что моё лицо прижимает к металлическому полу черный сапог. Эсэсовец заметил, что я пришёл в себя, усилил нажим и сплюнул мне на лицо. В такой момент человечек ощущает не просто бессилие или гнев, или страх. Главное – это постыдность. Унизительная постыдность, в которую тебя загоняют, ровняя со скотом, заставляя забыть о праве называться человеком.
– Вас допрашивали? Пытали?
– И допрашивали, и пытали… Их главный вопрос – откуда в моем кармане поддельный паспорт и почему я желаю покинуть страну правящей партии. В тот момент мне следовало хотя бы умолчать о своих политических соображениях. Но я заявил открыто, что презираю фашизм, что Гитлер – глупец, если думает завоевать весь мир. Он глупец, ибо считает себя хозяином судьбы, так вот у судьбы – нет хозяев – сказал я…
Меня били, сначала кулаками по лицу, затем, когда я упал – ногами – в живот и в пах, пару раз я пропустил удар в голову. Меня больше не требовалось связывать. Я был почти в беспамятстве. Один юнец с маленькими глазками, в которых была не просто жестокость или злость, а желание настоящего насилия, сорвал с моих рук веревку и начал душить. Я почти окончательно отрубился, когда меня окатили ледяной водой и бросили остывать. В темноте. На холодном полу. Я знал, что они вернутся. Я знал, что это только начало. Но на следующий день я увидел солнце. Большая территория была огорожена металлической проволокой. То было место каторжного труда. В соседнем блоке был женский отсек. Но все лица казались размытыми, похожими одно на другое. Словно одинаковые фигурки мы день за днем месили землю, таскали тяжеленные бревна, кому‑то повезло больше – они трудились в отделе продовольствия. Смена по 12 часов. Постоянные истязания. Узникам из Голландии, бельгийцам и французам жилось, впрочем, легче, нежели нам, выходцам из Восточной Европы и России. В третьем рейхе их считали родственными народами. Я лишь теперь рассказываю об этом, и кажется, что нет в том никакого ужаса или уничтожения, хотя невыносимый подневольный труд был частью одной большой казни, наряду с повешением и сжиганием в печах. Только представьте, вместо обуви – деревянные башмаки. И каждый день ты носишь в этих башмаках тяжелые камни, считая в уме, словно упиваясь мантрой, от одного до ста. Время от времени с вышек летели автоматные очереди, и кто‑то из нас падал замертво. Это было забавой или рулеткой…
Ганс замолчал, в очередной раз собираясь с мыслями.
– Голод, садизм, отсутствие медицинского обслуживание. Однажды я стал свидетелем очень страшного зрелища. К нам в лагерь попал молоденький еврей – ему только‑только исполнилось двадцать. Я лишь знал, что его распределят в наш отряд. Был конец смены, когда за крематорием я увидел, как семеро немецкий офицеров насиловали его разными предметами. Он не мог издать ни звука. В рот ему насыпали опилок и завязали какой‑то материей. Я видел глаза. Я видел его глаза, которые не смогу уже забыть, которые, как совесть теперь в меня смотрят. Знаешь почему? Потому что я просто стоял и смотрел. Потому что ни что во мне не ринулось помочь бедняге. Я ничего не сделал. А он увидел, что я просто стою и ничего не делаю. В тот вечер я возненавидел войну в самом себе за самого себя. Я стал низок для себя. Мне хотелось пройти через самые жестокие и унизительные процедуры этих выродков, чтобы разделить хоть малость той боли юнца. Я плакал всю ночь. Тихо плакал, пока все имели возможность короткого сна, я плакал и ненавидел себя за отсутствие позиции. Я просто стал как все – я это хорошо усвоил – массой заключенных, которых одному человеку удалось…, – Ганс замолчал и замер…
Я увидел слезы на глазах старика. Он до последнего оттягивал их появление, но теперь не мог больше… я подошел к нему и сел перед ним, положив свою ладонь ему на колено. Теперь свои глаза он смущенно отводил к окну.
– Ганс, говорите… расскажите, вам станет легче… так всегда…