Клуб анонимных мстителей
– Это произошло много‑много лет назад, так долго не живут, – вымученно улыбнулся дирижер, подыскивая слова. – Я приехал из своего прибалтийского города в… Ленинград… тогда еще Ленинград… поступать в консерваторию. Послевоенные годы, бедность, неустроенный быт, но при этом – юность, надежды, вдохновение… Дома мне прочили блестящее будущее пианиста, но я в ту пору ни о какой карьере и не помышлял. Ха, карьера! Да в мое время и понятий‑то таких не знали…
Начав медленно, с явной неохотой, дирижер постепенно увлекся и углубился в воспоминания. Теперь перед нами стоял не сгорбленный печалью старик, а почтенный титулованный артист, который вполне мог бы посоревноваться в харизме с самим Гением. Он размашистым жестом отбросил со лба непокорные седые пряди, и перед нами предстало вдохновенное лицо оратора.
– Педагог, занимавшийся со мной долгие годы еще там, в Нарве, наказал мне обратиться в Ленинграде к своему давнему приятелю, известному в ту пору композитору. Не буду называть имен, вы все его знаете… Тот самый, автор знаменитого советского цикла песен о весне, юности и прочей чепухе… Там‑та‑рам‑та‑рам‑па‑рам…
Стоило ему немного напеть, как все согласно закивали. Помнится, эту оптимистичную песнь мы с Анькой старательно тянули на занятиях в школьном хоре.
– Я и обратился… на свою голову. Тот радушно принял меня, я весь вечер играл ему свою музыку. Да, в те годы я кое‑что сочинял – легкие мелодии…
Глядя перед собой невидящим взором, дирижер задумчиво пробежал пальцами по воздуху, словно пробовал ноты на ощупь. Гений стоял поодаль, у места Милы, и, скрестив руки на груди, с интересом наблюдал за самым пожилым участником собрания. Мы же невольно подались вперед, чтобы не упустить ни одну деталь рассказа.
– Я поступил в консерваторию – сам, без «мохнатой лапы», как принято сейчас говорить. Мой новый знакомый, этот известный композитор, преподавал там же, но старательно делал вид, что в глаза меня никогда не видел. Я ничего не заподозрил – решил, что он не хочет афишировать наше знакомство, чтобы не обвинили в кумовстве. Окунулся в учебу, буквально дневал и ночевал у инструмента! И однажды, в один ничем не примечательный день, когда мы с соседями по общежитию перехватывали что‑то на кухне, мой сокурсник включил радио. И знаете, что я услышал? Одну из своих мелодий! Немного измененную, аранжированную, соединенную с веселеньким текстом и женским вокалом – но все‑таки свою музыку! Представляете, что я почувствовал?
– Еще как! – громко охнула Жизель, всплеснув руками. – И что же вы? Надеюсь, не стали молчать и отсиживаться в уголке, пошли качать права?
– По части качания прав я, конечно, тот еще мастер… – потерянно улыбнулся дирижер. – Но вы правы: я, разумеется, не мог этого так оставить. Отправился к «покровителю» домой, но домработница – мы в ту пору голодали, а у него была домработница! – меня и на порог не пустила. Дежурил у его подъезда, бегал за ним по всей консерватории. От переживаний лишился сна, с ума сходил, сначала скандалил, потом впал в уныние, думал, может, случайно так вышло… Разве знаменитый человек, обласканный властью и любовью публики, мог опуститься до банального воровства? Придумывал ему оправдания – почему‑то мне так было легче…
– А это тоже сродни стокгольмскому синдрому, – вклинилась в паузу моя неугомонная подруга, бросив многозначительный взгляд в сторону Гения, мол, «Мы‑то с вами знаем!». – Унижение оказалось непосильной ношей, и вы, сами того не понимая, прибегли к механизму психологической защиты. Стали подсознательно идентифицировать себя с агрессором, искать извинения его поступку. Что скажет наш психолог? Я права?
– Безусловно, – с полуулыбкой кивнул Гений, и подруга просияла, словно прилежная первоклассница в ответ на похвалу учителя. – Если так и дальше пойдет, я буду называть вас Анной Фрейд.
Анька захихикала, гордясь тем, что единственная из присутствующих – не считая Милы – до конца поняла его шутку. Подруга наклонилась ко мне, чтобы объяснить смысл, но Гений с ироничной укоризной приложил палец к своим губам, предлагая сосредоточиться на рассказе. Все это время дирижер, казалось, витал где‑то в своем мире, но наконец очнулся и продолжил:
– Он удостоил меня вниманием лишь раз. Посмотрел сверху вниз, как на пигмея, – до сих пор не понимаю, как этому шмакодявке удалось нечто подобное, при моем‑то росте! – и спокойно разъяснил, что знать меня не знает, моей музыки никогда не слышал, а если его песня и похожа на мою мелодию, то еще неизвестно, кто у кого заимствовал. Вот как – «заимствовал»! А напоследок посоветовал угомониться, иначе пулей вылечу из консерватории. Вздумаю добиваться справедливости – что ж, мое право. Только кому поверят скорее – прославленному композитору или прыщавому юнцу? Рудольфу! Да еще и Карловичу! Пожившему, кстати, в годы войны на оккупированной территории. Пусть и совсем маленьким, но факт, виноват! Встаньте на мое место – ну как быть? Он – о‑го‑го, а я – ноль без палочки, пустое место, никто… Как‑то мой внук это по‑современному называет…
– Ноунейм? – тоненько пискнул кто‑то из собравшихся.
О, это подсказала девушка‑тростинка, подав голос впервые за все время, проведенное нами в стенах клуба. Видимо, история дирижера тронула и совсем юную аудиторию. Какая крошка, еще подросток… Кстати, а почему она здесь одна, разве на подобные мероприятия несовершеннолетних не должны сопровождать родители?
– Как‑как? Ноунейм? Не знаю, может быть… – отреагировал на смутно знакомое словечко пожилой дирижер и развел руками. – Я смирился. Насколько это вообще было возможно, ведь песня звучала, как сейчас говорят, из каждого утюга… Совсем перестал слушать радио, ходить на современные концерты – боялся услышать еще одно свое «заимствование». Так и не знаю, может быть, тот мерзавец еще что‑то украл. Вот, собственно, и вся история. Кроме того, что мне стало трудно играть. Видел фортепиано – и трясло всего. Перевелся на дирижерское отделение – так там мы тоже не отходили от инструмента. Представляете мои мучения?
– Вы так больше ничего и не написали? – спросил кто‑то из малознакомых мне пока участников тренинга.
– Нет. Не смог. И все свои ноты уничтожил. Но знаете, что меня спасло? – Лицо Рудольфа Карловича просияло. – Музыка! Вот так. Я погрузился в классику, раздобыл книги по оркестровке, стал разбирать партитуры. Постепенно на меня обратили внимание, я много работал в провинции, потом позвали в Москву, а в девяностые стали приглашать за границу. Получив известность, я пообещал себе никогда не браться за произведения современных композиторов. До сих пор держу слово – и горжусь этим! Мало ли… вдруг они тоже что‑то у кого‑то «позаимствовали»? Только Моцарт, Чайковский, Прокофьев – им я верю!
Вымотанный рассказом, пожилой дирижер с облегчением опустился на стул, сделав глоток принесенного Милой чая. Мы помолчали пару минут, «переваривая» услышанное, а потом, словно по невидимому сигналу, затараторили все и сразу. Анька настаивала на отдельном курсе психотерапии для дирижера, Марина советовала проклясть семью обидчика до седьмого колена, Алик и вовсе посылал плагиатора ко всем… куда подальше. Мне же непременно требовалось знать, восторжествовала ли справедливость – пусть и спустя годы!
Гений вышел на свое привычное место перед рядами и помахал руками, призывая нас успокоиться. Не без труда восстановилась тишина.
– Рудольф Карлович, от души благодарю вас, я понимаю, как непросто вспоминать о чем‑то подобном. Ваш рассказ – лучшее подтверждение того, что срока давности для таких переживаний нет. Вы говорите, что смирились. Но само ваше присутствие здесь, в психологическом клубе, опровергает эти слова.