Скорбь Сатаны
– Прошу вас, не считайте меня столь неучтивым. На самом деле я ознакомился с вашим письмом всего несколько минут назад, и до того, как сумел сделать хоть какие‑то распоряжения, чтобы принять вас как подобает, лампа погасла, и вот я вынужден встретить вас в полной темноте, где даже руки друг другу не подать.
– А если попробовать? – спросил мой гость, и голос его внезапно смягчился, что придавало ему еще большую привлекательность. – Вот моя рука – и если вы ищете моей дружбы, наши руки встретятся – на ощупь, вслепую!
Я сразу протянул ему руку, и немедленно ощутил касание его теплой ладони, несколько властно сжавшей мою. В тот же миг комнату озарила вспышка света: вошла хозяйка, державшая в руках зажженную лампу, которую звала «своей лучшей», и поставила ее на стол. Кажется, у нее вырвался удивленный возглас при виде меня – что бы она ни сказала, я был слишком поглощен и очарован внешностью мужчины, в чьей длинной, изящной руке все еще покоилась моя. Я вполне высокого роста, но он был на полголовы выше, если не более того, и, рассмотрев его как следует, я подумал, что никогда еще не видел подобного сочетания красоты и интеллектуальности в облике любого из живущих. Превосходно очерченное лицо благородно возвышалось над плечами, достойными самого Геркулеса – овал его был идеален, необычайно бледен, и на нем ярко сияли большие черные глаза, взгляд которых загадочным образом полнился и веселостью, и болью. Но самым впечатляющим в его лице был рот – безупречная линия губ, красивых, но крепко сжатых, выдающихся, не слишком маленьких, так что в лице его не было ни капли женственности; также я отметил, что в покое они выражали горечь, надменность, даже жестокость. Но лишь только тень улыбки мелькала на них – и казалось, что они свидетельствовали или могли говорить о чем‑то неуловимом, о страсти, у которой нет имени, и я мгновенно поймал себя на вспыхнувшей, как молния, мысли – что же за тайна скрывалась за этим? Единым взглядом я охватил весь облик моего нового знакомого, в высшей степени располагавший к себе, и когда его крепкая рука выпустила мою, я почувствовал, будто знаю его всю свою жизнь! И теперь, стоя лицом к лицу, при свете яркой лампы, я вспомнил, при каких условиях мы встретились – убогая холодная комнатенка, погасший огонь, пятна сажи на почти голом полу, моя изношенная одежда, мой плачевный вид – чего стоили они в сравнении с моим царственным гостем, о богатстве которого красноречиво говорили великолепные русские соболя на его длинной шубе, которую он расстегнул небрежным, величественным жестом, оценивающе разглядывая меня.
– Знаю, что явился в неурочный час, – проговорил он, – но я всегда поступаю так! Такова моя злосчастная судьба. Люди благородных кровей никогда не являются туда, где их не ждут – боюсь, что здесь мои манеры оставляют желать лучшего. Если можете, простите меня, и прочтите вот это, – и он протянул мне письмо, написанное знакомой рукой моего друга Кэррингтона. – И позвольте присесть, пока читаете его рекомендации.
Он пододвинул стул, усевшись на него. Я продолжал дивиться его прекрасному лицу и непринужденной позе.
– В рекомендациях нет необходимости, – сказал я со всей сердечностью, которую ощущал, – я уже получил письмо от Кэррингтона, где он отзывался о вас наипочтительнейшим образом. Но дело в том… что ж, князь, прошу простить, если я вызываю впечатление неловкости и смущения, но я ожидал увидеть перед собой глубокого старика…
И я осекся, действительно смутившись под взглядом пытливых сияющих глаз, словно пригвоздившим меня к месту.
– Милостивый государь, в нынешнем свете старости нет места! – беспечно заявил он. – Даже бабушки с дедушками в свои пятьдесят резвятся так, как не резвились в пятнадцать. О возрасте в приличном обществе не говорят – это признак дурных манер, это неприлично. А неприличные вещи не обсуждают – само понятие возраста стало неприличным. Таким образом, в беседах об этом не упоминают. Говорите, вы ожидали увидеть перед собой старика? Что ж, не стану вас разочаровывать – я и в самом деле стар. В сущности, вы понятия не имеете, насколько я стар!
Нелепость этих слов рассмешила меня.
– Но вы куда моложе меня, – возразил я, – и даже если это не так, то выглядите намного моложе своих лет.
– О, впечатления обманчивы! – весело подхватил он. – Совсем как некоторые из салонных красавиц, что считаются прекраснейшими из женщин, я куда более зрелый, чем кажусь. Но прочтите же то письмо, что я вам передал – тогда я буду спокоен.
Желая искупить вежливостью собственную грубость, я поступил так, как он просил, открыл письмо и прочел следующее:
«Дорогой Джеффри!
Податель сего, князь Риманез – весьма выдающийся ученый и дворянин, являющийся потомком одного из старейших семейств во всей Европе, а может быть, и в целом мире. Тебе, как исследователю и любителю истории Древнего мира, будет интересно узнать, что предки его были халдейскими князьями, впоследствии основавшимися в Тире, откуда они переселились в Этрурию, где жили много веков, и последний потомок этого рода – человек весьма одаренный и добросердечный, а также мой добрый друг, коего я имею честь препоручить тебе с наилучшими пожеланиями. В силу некоторых тревожных и неодолимых обстоятельств он был изгнан из родного края и вынужден расстаться с большей частью всего, что имел, и в значительной мере он превратился в скитальца, который немало странствовал и многое повидал, а потому очень хорошо разбирается в людях и жизни. Он поэт и музыкант, причем исключительного дарования, и хотя искусством он занимается исключительно ради собственного развлечения, полагаю, ты сочтешь его практические познания в области литературы чрезвычайно полезными на твоем нелегком пути. Должен также упомянуть, что во всем, что касается наук, познания его неограниченны. Дорогой Джеффри, я желаю вам стать сердечными друзьями.
Искренне твой Джон Кэррингтон».
Очевидно, в этот раз автор решил не подписываться своей кличкой «Боффлз», и я по какой‑то глупой причине огорчился, не увидев ее. Письмо вышло каким‑то казенным, холодным, как будто писалось под диктовку, против воли. Не знаю, почему у меня возникла подобная мысль. Я украдкой взглянул на моего безмолвствующего собеседника – он перехватил мой взгляд, и в ответ посмотрел на меня удивительно спокойно и мрачно. Опасаясь, что он прочел на моем лице тень мелькнувшего недоверия, я поспешно заговорил:
– Князь, благодаря этому письму я испытал еще большую неловкость от того, что встретил вас так неучтиво. Никакие извинения не могут служить оправданием моей грубости, но вряд ли вы способны представить всю глубину моего стыда – и мне все еще стыдно принимать вас в моей жалкой каморке, так как встретиться с вами я желал в совершенно иной обстановке…
Я замолчал, раздосадованный воспоминанием о том, насколько я теперь богат и как разительно мой внешний вид контрастирует с моим богатством. Князь отмахнулся от моих слов легким движением руки.
– К чему стыдиться? – спросил он. – Гордитесь тем, что можете обойтись без всей той пошлости, что присуща роскоши. Гении цветут на чердаках и чахнут во дворцах – разве не так гласит общепринятая теория?
– Полагаю, скорее шаблонная и ошибочная, – ответил я. – Гению полезно было бы иногда бывать во дворцах; обыкновенно он умирает от голода.
– Верно! Но подумайте, сколько глупцов разжиреет, кормясь его мертвой плотью? Такова премудрая воля Провидения, милостивый государь! Шуберта сгубила нужда, но какие состояния сколотили издатели нот на его сочинениях! Таков прекрасный промысел природы – честный люд жертвует собой во имя пропитания негодяев!