LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Танец кружевных балерин

Клеменс твердо знал, что идти к Наде домой нельзя. Это было неправильно. Могло случиться что угодно: отменят спектакль, станет плохо бабушке, и если родные Надежды вернутся раньше времени, случится непоправимое. Но он так замерз и проголодался, что тепло квартиры с протопленной печью, исходящий горячим паром неведомый суп под названием «солянка», а главное – возможность обнять Надежду на чистых белых простынях, где можно будет совсем‑совсем раздеть ее, чтобы увидеть, запомнить, впитать в себя каждый сантиметр ее тела, манили тем искушением, которое молодой человек был не в силах преодолеть.

– Пойдем, – решился он наконец, заставив замолчать голос разума. – Если ты уверена, что это для тебя безопасно, то пойдем.

От возводимого, в том числе и его руками, здания до деревянного домика, половину которого занимала семья Надежды, идти не больше пяти минут. Клеменс точно это знал, потому что после каждого их свидания провожал ее до дома. Зимние ранние сумерки способствовали тому, чтобы эти прогулки оставались незаметными для чужого глаза, хотя уже сейчас он тосковал из‑за того, что наступающая вскоре весна лишит их надежного прикрытия.

За неполных три года, что он находился здесь, Клеменс узнал, что такое знаменитые белые ночи, и до этого времени ему нравились весна и лето, когда не мерзнешь и наслаждаешься светом в окне. Было в этом что‑то трогательное и очень романтичное. Но сейчас подбирающиеся к его счастью белые ночи казались неминуемым злом.

Отец Надежды был каким‑то большим начальником, поэтому дом их располагался в самом центре города, практически напротив того самого театра, в который отправилась ее родня. Надя как‑то сказала, что вроде бы именно в доме, на стройке которого они и познакомились, ее отцу и его семье должны дать новую квартиру.

Пока же они жили в деревянном строении, которое приходилось отапливать дровами, но тем не менее жить здесь было престижно. Еще бы, семья из пяти человек занимала четыре комнаты, одна из которых отводилась под общую гостиную, во второй располагалась спальня родителей, в третьей спали бабушка и Лида, а четвертая, совсем маленькая, но все‑таки отдельная, отводилась самой Наде.

– В новом доме тоже четыре комнаты обещали, – рассказывала Надя, когда они болтали, обнявшись, чтобы согреться, после того таинства, которое теперь регулярно происходило между ними. – На третьем этаже, папа сказал. Бабушка переживает, что ей тяжело подниматься будет.

Клеменс знал, что четырехкомнатные квартиры в доме, который он строил, располагались лишь в одном подъезде. Потолки здесь высокие, а потому подниматься на третий этаж для пожилой женщины, разумеется, будет тяжело. Однако на первом, судя по планировке, намеревались устроить магазин, а квартира на втором, видимо, предназначалась кому‑то более высокого ранга, чем отец Надежды. Не четвертый, под самой крышей, уже хорошо. Сам он за день взбегал по широкой, но достаточно крутой лестнице сотни раз и не чувствовал усталости.

Сейчас, не замеченные соседями, они нырнули за деревянную дверь, ведущую в некое подобие подъезда в деревянном доме, где жила семья Строгалевых, после чего Надя отперла дверной замок своим ключом и втянула Клеменса в темную прихожую, щелкнув выключателем.

– Раздевайся и проходи в гостиную. Это вон там, – шепнула она ему, стаскивая ботики на меху. – Я Лиду предупрежу, чтобы она сидела в их с бабушкой комнате и не выходила.

Клеменс стянул валенки, в которых ходил, и портянки, которые наматывал поверх носков для большего тепла, порадовался, что носки на нем сегодня целые и чистые, пристроил на вешалку у входа свой ватник и шагнул в указанные Надеждой двери. В комнате, которую она назвала гостиной, было темно, но он постеснялся искать выключатель, тем более что яркий свет может сделать его присутствие здесь заметным с улицы.

Очертания комнаты и находящихся в ней предметов были скрыты полумраком, однако Клеменс понимал, что она довольно большая. У одной из стен виднелось пианино, напротив него явно стоял буфет, а в углу диван. В центре комнаты находился стол со стульями, на один из которых Клеменс и сел.

Эта комната напоминала ему гостиную в его собственном доме, ту самую, в которую он мечтал вернуться, понимая, что никогда уже жизнь не будет прежней, довоенной. Здесь тоже жила большая дружная семья, проводящая вечера под лампой с пышным абажуром. Ела неведомую солянку, пила чай, вела неспешные беседы обо всем на свете. Господи, как же тяжело жить одному, оставшись без семьи. Как же он рад, что у его Нади есть близкие люди, что ее отец не погиб на фронте, а вернулся с войны. В отличие от его отца.

– Ты чего в темноте сидишь? – услышал он нежный голос Надежды.

Щелкнул под ее руками выключатель, мягкий ровный свет залил комнату, заставив выступить из тени то самое пианино, диван, буфет, стол и прочие предметы, до этого неразличимые в темноте. Клеменс моргнул, привыкая к свету, обвел комнату глазами и замер от острой вспышки пронзившей его боли узнавания.

На маленькой этажерке рядом с буфетом стояла музыкальная шкатулка в виде граммофона, которую он узнал бы из тысячи других. Это была их шкатулка, купленная отцом на Лейпцигской ярмарке в 1936 году, и Клеменс даже головой потряс, так явственно зазвучала в его голове проигрываемая ею мелодия – старинная швейцарская песенка.

А на пианино, он на мгновении закрыл глаза и тут же открыл, чтобы убедиться, что наваждение никуда не делось, на пианино стояли четыре балерины из кружевного фарфора, тоже когда‑то принадлежавшие его семье. В том числе одна из них, надевающая пуанты в пене розовых кружев, совершенно уникальная и особенная, очень дорогая, в прямом и переносном смысле этого слова.

Пока он в оцепенении сидел на стуле посредине комнаты, Надежда легко и споро накрыла на стол, принеся из кухни исходящую паром супницу, разумеется, их фарфоровую супницу, которую мама доставала из буфета только по праздникам, тарелку, поварешку, ложку и порезанный черный хлеб, а также соусник со сметаной.

– Вот, ешь, – деловито командовала она, наливая в тарелку ароматный суп, от запаха которого подводило живот.

Будучи не в силах отвести взгляд от статуэток на пианино, точнее от розовой танцовщицы в пуантах, Клеменс взял ложку и начал хлебать суп, очень горячий и вкусный.

– Понять не могу, куда ты смотришь? Почему не на меня? – В голосе Надежды не было девичьего кокетства, лишь интерес.

Это в ней и привлекало его. Она была совершенно неиспорченная, искренняя, без капли наигранности. Клеменс сглотнул и перевел взгляд на возлюбленную.

– На статуэтки. Они очень красивые. Это старинное дрезденское фарфоровое кружево.

– Дрезденское? Папа привез его из Лейпцига.

Сердце еще раз болезненно ударилось о ребра. Конечно, из Лепцига, из одной из квартир дома на Теригенштрассе.

– Это разновидность знаменитого мейсенского фарфора, – объяснил он, стараясь держаться спокойно, чтобы не выдать охватившего его волнения. – При создании таких «кружевных» статуэток использовались настоящие кружева, которые пропитывались фарфоровой массой, еще влажными прикреплялись к фигуркам, а потом отправлялись на обжиг в печь, где сгорали, оставляя после обработки тысячью тремястами градусами лишь тончайшие фарфоровые завитки. Расскажи, откуда оно у вас?

– Я же и говорю. Папа привез с войны. Их часть, в которой он служил, была расквартирована после Дня Победы в Лейпциге. Его сначала американцы взяли, это в апреле сорок пятого года было, а потом уже передали нашим войскам, в июне. Ой, – она испуганно приложила ладошку к губам, – я совсем забыла, что ты из Лейпцига. Тебе, наверное, неприятно все это слышать. Прости, пожалуйста.