Водоворот
– Ничего не делала, – соврала Вероника.
– А почему так выглядишь хорошо?
– Ты тоже хорошо выглядишь.
– Это я для тебя побрился. Я помню, что тебя щетина царапала.
От этого прямолинейного даже не намека, а указания на их прошлое внутри Вероники снова поднялся огневой фейерверк, который она потушила крупным глотком коктейля.
– Я замужем, – чуть хрипло сказала Вероника.
– Я в курсе, – посмеиваясь, ответил Вачик. – Сказал же, я все про тебя знаю.
– Что, например?
– У тебя дочка в Англии учится. И тебе скучно.
– С чего ты взял?
– В твоем возрасте всем красивым женщинам скучно. Потому что красивые женщины удачно выходят замуж, и им не надо работать. Дети вырастают – и женщины скучают. Но для этого есть Вачик! – сказал он и поиграл бровями.
У Вероники задрожала рука – так, что она чуть не вылила на себя коктейль.
– Я поеду, – сказала Вероника, поставив бокал на стол.
– Неа. Не поедешь, – ответил Вачик и взял ее руку.
– Почему? – спросила Вероника, воровато оглянувшись по сторонам, но руку не забрала.
– Потому что не хочешь.
– Не хочу, – покорно согласилась Вероника.
– Если честно, мне самому ехать пора, – вдруг сказал Вачик, вставая. – Тебя отвезти?
– Нет, я с водителем.
– Конечно, ты с водителем. Кто же такую отпустит одну, – ухмыльнулся Вачик. – На созвоне тогда.
Домой Вероника не поехала – не смогла себя заставить. Она молча сидела в своем голубом кайенне, блуждая глазами по выцветшим пятиэтажкам с подъездами в корчах чернеющей виноградной лозы, по пыльным мимозам и фонарям с линялыми вывесками; вокруг бродили тощие псы, чужие машины шныряли, как блохи в немытой шерсти стареющей Хосты… Но Вероника не видела ничего, она досматривала в голове – и не хотела выключать, пока не закончится, – одно из своих теперешних наваждений – мучительных и сладострастных сцен понятного только ей сериала, целиком состоящего из драгоценных обрывков воспоминаний о Вачике.
Теперь эти сцены включались в голове Вероники непрошено, неминуемо, неотвязно. Сидя за спиной у своего водителя – мужа Сусанны Сурена – она смотрела, как Вачик, тяжелый и влажный, лежит на Веронике на пляже – оба они были наполовину в воде – и говорит: «Вкусная ты, такая вкусная. Сама не знаешь, какая ты вкусная, маленький».
Собственно, это была их последняя встреча.
– Поехали на кладбище, – очнулась вдруг Вероника.
Сурен не сразу, нехотя нажал на педаль.
Грязное кладбище за аэропортом было похоже на штопаную мешковину в желто‑зеленых заплатках цветущих мимоз. Груды пластиковых бутылок, пакетов, тарелок, приборов, бумажных цветов карабкались вверх по горе вдоль каменных памятников.
Мама лежала одна, почти на самой вершине горы. Ее не было уже двадцать лет, она умерла сразу после Вероникиной свадьбы, хотя давно болела, – как будто удерживала этот рак усилием воли, пока не убедилась, что дочь в надежных руках.
Вероника присела на лавочку. На кладбище было все по‑другому, не как в день похорон: за новой взлетной полосой почти не видно старую Мзымту, за Мзымтой шумит олимпийская трасса, и гора с нахлобученным на нее белым облаком, когда‑то чистая и зеленая, теперь застроена новым коттеджным поселком.
Вероника встала, прошлась, цепляя кашемировым кардиганом чугунные вензеля оградки. Потрогала мягкие гроздья склонившейся над могилой мимозы. Сдула с руки желтенькую пыльцу.
– Мам. Я Вачика встретила. Помнишь Вачика? – сказала Вероника серой надгробной плите.
Верхушки прямых кипарисов колыхались, как огоньки поминальных свечей. Из кипариса вынырнула сойка с бирюзовыми крыльями, села на ограду и покачала головой в сторону Вероники.
– Ты осуждаешь меня, мам? – спросила Вероника и замолчала, как будто действительно ждала услышать ответ. – Осуждаешь. Конечно, ты осуждаешь.
Из‑под мимозы метнулся кладбищенский кот, сойка снова вспорхнула в глубь спасительного кипариса.
– А за что меня осуждать? Что я жить еще хочу? Что я не привидение еще в этом дворце? Даже в Библии написано, что нет ничего в жизни, кроме любви. И нету! И нету!!! Все остальное пресное, мама, пресное, несоленое, жрать невозможно все остальное, мама, понимаешь? Мне вот тут домработница говорит, что человек не может не жрать. И я не могу. И жрать эту жизнь несоленую я не могу тоже. В горло не лезет!.. А ты осуждаешь.
Мамино лицо, вытатуированное на сером граните, смотрело вдаль, за Мзымту, за гору, сквозь Веронику, бессердечное в своей безучастности.
Когда Вероника вернулась домой, Вадик один ужинал в столовой. На серебряном блюде еще дымились ломти запеченной бараньей ноги с розмарином и чесноком. Рядом в прозрачном сотейнике лежала белая спаржа, в серебряной миске Кристофль уже остыл соус беарнез.
– Ты можешь объяснить Рузанне, что в беарнез надо класть эстрагон? – сразу сказал Вадик вошедшей Веронике. – Что если не класть в беарнез эстрагон, то это просто масло с яйцом, а не беарнез! Если не могут найти эстрагон, пусть лучше делают голландез, а не беарнез. Голландез к спарже даже и лучше. Можешь ты ей это объяснить?
– Нет, – сухо ответила Вероника. – Именно это я ей объяснить никогда не смогу.
– Ну, значит, я сам объясню, – сказал Вадик, внимательно прожевывая спаржу.
Вероника сделала шаг обратно к дверям и вдруг спросила:
– Скажи, откуда это: «Тебе есть в мире, что забыть, ты жил, я так же мог бы жить»?
– Это Лермонтов, Михаил Юрьевич. Следовало бы вам знать, моя прекрасная леди. Я вам, помнится, не раз вслух читал.
И Вадик принялся по памяти декламировать:
– Пускай теперь прекрасный свет
тебе постыл, ты слаб, ты сед,
и от мечтаний ты отвык,
что за нужда – ты жил, старик!
Тебе есть в мире, что забыть!
Ты жил! Я так же мог бы жить.
Меня могила не страшит…
– А меня страшит, – перебила Вероника.
– Всех страшит, – беззаботно отозвался Вадик. – Но нам рано об этом думать.