Четвертый корпус, или Уравнение Бернулли
– Вот, они самые.
Маринка пожала маленькими круглыми плечиками и надула губки.
– Тоже мне катастрофа! Не надо было мне уходить из корпуса. В следующий раз обещаю присутствовать.
– В следующий раз?! – Женька посмотрел на нее глазами чудом спасшегося Кука. – Спасибо, я лучше пешком постою.
– Ну, знаешь! – Маринка развела руками. – Какие есть!
Развернувшись на каблуках, она вышла в пустой коридор, а Женька уткнулся носом в макушку девочки.
– Давай сюда, что у тебя, – сказал он и взял у нее эмблему отряда. – Здесь нужно немного подправить.
Щелкнув пальцами, он попросил карандаш и ластик и, не вставая с мата, превратил тетю Любу в Кейт Мосс. Ему было неудобно делать это с девочкой на коленях, и ей было неудобно тоже, потому что на Женьке были штаны с острыми заклепками в форме звезд, но они просидели так до ужина. Они сидели бы и после, но по дороге из столовой в корпус была организована специальная очередь к Женькиным коленям в звездах, поэтому дальше девочки все время менялись.
День подходил к концу. Был второй круг девочек и третий. Вова придумывал девизы с призывами к экстремизму, Наташа искала колготки, Сережа подбирал аккорды для «Тети Моти».
– Так тебе нравится девиз про пупов? – спрашивал Валерка и тряс листочком для голосования.
– Да, – отвечала я и смотрела, как под Женькиной рукой молодеет и стройнеет пятнадцатая тетя Люба: халат превращается в коктейльное платье, а наколка буфетчицы – в диадему с бриллиантами из «метеоритов» Guerlain, приклеенных на канцелярский клей. «Всех любить надо, всех».
После отбоя, когда солнце упало за главный корпус, возле скамеек над шапками сирени зажглись фонари. Белые плафоны окружили ночные мошки, на асфальте зашевелились тени. Из окна главного корпуса с противоположной стороны от линейки лагерь выглядел как деревенская улица, где тропинки гораздо популярнее проложенных рядом асфальтовых дорожек и где покосившиеся фасады домов не видны за буйной зеленью, которую никто не косит.
– Закройте окно, сифонит, – попросил Виталик и поежился. – Мне мама не разрешает у открытых окон сидеть.
Анька закрыла окно и спрыгнула с подоконника на пол.
– Сдует тебя, что ли? Посмотри, какой вечер.
– Пол‑одиннадцатого – это ночь, – заметил Виталик. – Кто придумал так поздно проводить планерки?
Кожаный диван, на котором сидел Виталик, чавкнул, не сразу отпуская его ноги, внизу послышались шаги. Это Нонна Михайловна поднималась по лестнице советского универмага из кулинарии в галантерейный отдел и очень надеялась, что в пионерскую она войдет последней. Сегодня на ней были черное шелковое платье с погонами и выпуклыми золотыми пуговицами, лакированные туфли с широкими пряжками и алый шарфик, поэтому она ни в коем случае не должна была затеряться в толпе входящих. Увидев нас, директриса остановилась возле лестницы и показала на дверь с надписью «Пионерская».
На первую планерку пришло столько народу, что всем не хватило места за двумя рядами столов. Треть пионерской занимали стол самой Нонны Михайловны, кожаное кресло и два стеклянных шкафа. В оставшейся части стояли похожие на школьные парты столы. У двери – один маленький стульчик. Его называли «для важных персон». Сегодня на нем сидел Борода и испытывал необычайную гордость из‑за того, что его пригласили на планерку. Когда мы вошли, он громко поздоровался и так напугал Виталика, что тот чуть не сел Бороде на колени.
– Чаво тебе?! – заревел тот и показал на свободный стол с тремя стульями. – Местов рази нету?
Анька взяла нас с Виталиком за руки и повела к свободному столу у окна. Неловко, когда на тебя смотрят сразу столько людей, но Нонне Михайловне это нравилось. Расправив плечи с погонами, она прошла между рядами и встала возле своего кресла. Ни единой складочки не дало шелковое платье. Обведенные темной помадой губы застыли в улыбке, от легкого поворота головы по волосам пробежал блик света. Ей было пятьдесят.
– Да ладно?! – сказала Анька Гале, и мы уже более внимательно посмотрели на Нонну Михайловну.
Она была стройной брюнеткой с длинным хвостом густых блестящих волос, с розоватой, почти юной кожей. И только строгий взгляд выдавал ее возраст и высокое положение, которое она здесь занимала. Смотрела Нонна Михайловна всегда как бы сверху, но только потому, что так был лучше виден изгиб ее ресниц.
Все называли ее Нонкой, но она об этом не знала, потому что никто не решился бы сделать это в ее присутствии. Так же любящие дети в кругу друзей называют свою маму мамкой. Нонка, как любая нормальная мамка, всегда всех жалела и всем помогала, но за дело могла так надрать уши, как под силу только самой близкой и родной душе.
Лишь один человек мог себе позволить обращаться к ней иначе, чем Нонна Михайловна, – лагерный врач. Сегодня он стоял у окна в безукоризненно белом отглаженном халате, хотя обычно носил более удобный хирургический костюм.
– Аркадий Семенович, – представила его директриса.
Он называл ее Нонна, а дальше следовало что‑то вроде «Ты меня убиваешь», «Я тебя умоляю» или и то и другое вместе. Самого его называли доктор Пилюлькин. Он об этом тоже не знал, но догадывался. На самом деле его звали Аркадий Семенович Волобуев, но кто‑то, у кого потом, наверное, пропала премия, придумал ему прозвище и сделал все, чтобы оно прижилось. Но, как сказала Галя, «что на клизме ни пиши, все равно приятного мало».
Доктор Пилюлькин был одержим идеями поддержания стерильной чистоты и соблюдения санитарно‑гигиенических норм, а всех, кто вставал у него на пути к белоснежным простыням к концу смены и тумбочкам, в которых хранится только туалетная бумага (да и то едва начатая), обливал карболкой и сбрасывал с крыши в крапиву. По крайней мере, так утверждал Валерка, и все ему верили – настолько страшен был Пилюлькин в своем хирургическом костюме и медицинской шапочке, надвинутой до черных с проседью бровей. Особой гордостью Пилюлькина были усы, которые висели под носом аккуратной трапецией и ставили под сомнение то, что он может улыбаться хотя бы теоретически.
– В общем, чуткий, добрейшей души человек, – говоря о нем, Нонна Михайловна сделала акцент на последнем слове, чтобы Пилюлькин об этом случайно не забыл и перестал так откровенно коситься на пыльный подоконник.
– Нонна, ты меня убиваешь, – на вдохе произнес он, но с медслужбой уже было покончено.
– Лола Викторовна, – представила она следующего по важности человека, – моя правая рука.
Нонна Михайловна посмотрела куда‑то под стол, и все привстали, чтобы увидеть ее правую руку.
Рядом с кожаным креслом директрисы на раскладном стульчике сидела старушка, такая сухонькая и такая маленькая, что ее даже не сразу заметили. Этой весной она отпраздновала девяностолетний юбилей, но десять лет назад время Лолы Викторовны пошло в обратном направлении, и теперь с каждым прожитым днем она приближалась к волшебной поре детства. Сейчас для нее на дворе были семидесятые, и она считала директором лагеря себя, как это и было в то время. Нонну Михайловну она называла девочкой, потому что не всегда могла вспомнить, как ее зовут, и принимала ее то за пионерку, то за вожатую. Сейчас она официально числилась заместительницей директрисы, но ей об этом не говорили.
– Вам все это интересно? – Галя обернулась и с сочувствием посмотрела на нас с Анькой. Они с Сашкой сидели перед нами, и обоим было скучно, так как все это они уже много раз слышали. – Давайте я вам расскажу кое‑что получше.
Галя показала на парня в белой толстовке и поварских брюках, который стоял в противоположном от окна углу: глубокий капюшон, смотрит в пол, лица совсем не видно.