Лабиринт мертвеца
В последний день четверти она подралась с девочкой из десятого «Б». Карина давно задирала Настю и вот дождалась – Настя разбила ей нос и за это по полной получила от завучей, директора школы и своей же мамы. В тот день Настя не захотела после школы идти домой, а когда совсем стемнело, попросила меня пойти с ней – понадеялась, что моё присутствие убережёт её от взбучки. Не уберегло. Тётя Вика поймала Настю в прихожей. Мимоходом улыбнулась мне и принялась ругать дочь. Настя слушала, терпела, кривила губы, а потом перестала терпеть и ответила. Тётя Вика быстро остывала – если бы Настя промолчала, они бы утром вновь стали лучшими подругами, таскали бы друг у друга лак для ногтей, однако Настя высказала всё, что думала о своей драке, и тётя Вика пришла в ужас. К тому же Настя говорила так долго и горячо, что тётя Вика под её тираду без сил опустилась на банкетку‑обувницу.
– Слушай, мам, – под конец сказала Настя. – Ты этого не понимаешь, но боль можно причинить и физически, и психологически. Психологически – это как по чуть‑чуть травить мышьяком. А физически – это как… собственно, двинуть в нос. От психологической боли тоже остаются синяки, только их не принято замечать. Вроде бы как это твоя проблема. Сам виноват. И я что хотела сказать?.. Да, точно. Вот, подожди! Не сбивай меня! Я хотела сказать, что… Точнее, ты мне говоришь, что у меня два варианта. Отвечать словами, то есть бить, как и меня бьют, психологически. Как ты говоришь? «Будь умнее». А это значит: стань таким же. Злым. Потому что мало ответить один раз. Нужно отвечать всегда. Нужно стать специалистом по мышьяку. А я не хочу! Да, мне проще вспыхнуть – стать злой, но на пару секунд. Двинуть и сравнять счёт. И пусть ругают, пусть наказывают. Мне что? Я верна себе. Я не хочу гадить исподтишка, «быть умнее и не попадаться». Плевать. Иногда нужно просто ударить. И не смотри на меня так! Как умею, так и решаю свои проблемы. А твоё «будь умнее»…
Или вот ты говоришь игнорировать. Это твой второй вариант. Опять же – показать, что я умнее и выше любых насмешек. А такие, как Карина, на словах не остановятся, увидят, что со мной можно делать что угодно, и зайдут дальше. И единственное мерило справедливости тут – реакция учительницы: заметит она что‑то, сумеешь ты ей что‑то доказать или нет. И ведь… Ты предлагаешь играть по правилам? Да? Ты правда так считаешь? Тогда ты ничего не понимаешь, вот что я тебе скажу. Потому что правила тут простые. Если я двину Карине, она пожалуется завучу, и все будут считать меня психопатом. А если Карина мне двинет и я скажу завучу, меня назовут стукачкой. Вот что будет. Понимаешь?
Когда Карина придёт к завучу, она будет строить из себя неженку и плакать о том, какая я злая. И завуч ей поверит. А когда меня вызовут, я честно скажу, что Карина дура и заслужила свой синяк. И завуч назовёт меня проблемной… агрессивной, и… я в любом случае в проигрыше. Вот как ни крути, как ни поворачивай, я в проигрыше. Ну а раз так, даже не буду пытаться играть в их игры. И двину Карине в нос ещё раз, если найдётся повод. Двину и забуду. А она пусть киснет в своей жёлчи. Вот… Кажется, я выговорилась. А теперь можешь меня наказать.
Тётя Вика испуганными глазами посмотрела на дочь. Мне захотелось как‑то её утешить, потому что тётя Вика была доброй, милой женщиной, но я только вжалась в висевшие на стене куртки и постаралась не шевелиться. В гостиной за дверью лязгнули тарелки. Дядя Миша, Настин папа, наверняка всё услышал, но не вмешался. А Насте надоело стоять на месте – она схватила меня за руку и распахнула входную дверь. Тётя Вика попробовала остановить Настю, но мы выскочили на веранду и припустили до изгороди, вырвались на улицу и долго бежали, пока не добрались до ближайшего сквера. Там Настя села на скамейку и заплакала.
Я потащила Настю в Камвал, на Генерала Галицкого, и мы заглянули в магазин при хлебозаводе. Я не знала лучшего лекарства от тоски. Мы накупили всяких коврижек, сдоб, завитков и моих любимых «Эстерхази». Настя ещё взяла лицейских коржиков. Мы на ходу объедались коврижками и восхищались, какой у нас чудесный хлебозавод и как хорошо пахнет, пока идёшь вдоль его забора. Когда мы дошли до Ленинского проспекта, там уже пахло опавшей дубовой листвой, а навстречу нам прошла женщина, и за ней протянулся такой шлейф, будто она вылила на себя весь ассортимент «Эйвон» разом, и мы с Настей рассмеялись. Ей стало лучше. Она больше не плакала.
Мы шли по проспекту, говорили обо всём подряд и глазели по сторонам. Тут стояли переделанные под старину хрущёвки. Их украсили островерхими фронтонами, черепицей, и они немножко напоминали ганзейские дома, но всё равно были обычными хрущёвками, и нам с Настей это почему‑то показалось смешным. Мы много смеялись той ночью, даже у «Нескучного сада», где в Кёнигсберге некогда устраивали публичные казни: на месте бывших виселиц сейчас расположился магазин парфюмерии и косметики – действительно смешно.
Не дойдя до Нижнего пруда, мы развернулись и направились к Насте домой, только сделали крюк через Фестивальную. Вообще, ночной Калининград мне нравился меньше дневного. Темнота съедала деревянные изгороди, брусчатку, растущие во дворах жорики‑георгины. В ночи было незаметно, что черепичная крыша вилл растекается по мансарде и напоминает ярко‑оранжевый длинный парик, нахлобученный на лысенького, пожелтевшего от времени старичка. Калининград становился обычным городом с горящими витринами и фарами машин, только подсвеченные краснокирпичные кирхи вставали призраками разбомблённого в войну Кёнигсберга.
А вот по Фестивальной мне нравилось гулять именно ночью. Мы с Настей любовались чудесными колбасными и молочными палатками, заглядывали в расшторенные окна пятиэтажек, где всё казалось таким кукольным, и наблюдали, как на пересечении с Коммунальной из‑под колёс трамвая рассыпаются снопы холодных искр. Потом я проводила Настю домой. Понадеялась, что у неё всё будет хорошо, а теперь встретилась с ней и узнала, что за два дня непогоды она ещё сильнее поругалась с мамой.
Настя жила в Северном Амалиенау, неподалёку от Поплавка, и у неё было сразу две гостевые комнаты. Как‑то, когда у Насти в спальне делали ремонт, я ночевала в одной из них, и там пахло кондиционером для белья, а на тумбочке лежала чистенькая ночнушка – к неудовольствию тёти Вики, я к ней не притронулась. В нашем доме гостевой не было. На первом этаже располагались три малюсенькие кладовые и кухня, изогнутым коридорчиком соединённая с почтовой станцией, а в двух комнатах на втором этаже жили мама с папой и бабушка с дедушкой. Насте предстояло спать со мной в мансарде.
Конечно, моя комната была совсем не похожа на Настину спальню, канареечно‑жёлтую, плюшевую, с пуфиками и высоченным аквариумом, в котором постоянно умирали рыбки, однако Насте у меня нравилось. Я разрешала ей ходить в обуви. И никаких тапочек с розовыми помпонами, как у тёти Вики. Деревянный пол мансарды выглядел грязным даже после уборки, а если я недельку‑другую ленилась тащить к себе пылесос и ведро с водой, то по нему непременно разлетались мелкие щепки, веточки и шелушинки коры. В закруглённом углу у двери стоял «Манхайм» – моя чугунная печурка, изнутри выложенная кирпичом, а снаружи приваленная крупными камнями. На топочной дверке значилось: «Esch original. Esch & Со Mannheim. 1880». Уж не знаю, где дедушка её откопал. Раньше в доме никаких печурок не было. У немцев тут в подвале стоял свой отопитель – туда засыпали уголь, и горячий пар расходился по батареям всех этажей, – а мы жили с газовым отоплением, однако до мансарды и чердака оно не дотягивалось. Труба от «Манхайма» уходила прямиком в стену, точнее в общий дымоход. Возле печурки, сваленные в кучу, лежали дрова. Сегодня их запас в подвале пополнился. Зимой у нас бывало холодно, но я укрывалась электроодеялом и спала хорошо.
– Думаешь, мама права? – спросила Настя, когда я принесла нам по кружке чая с пирожными из почтовой станции.
– В чём?
– Ну, не надо было бить Карину. Или не надо было бить по лицу. Лучше бы ударила в живот. Коленкой так, смачно, чтобы Карина от боли согнулась пополам.
– Да, думаю, тётя Вика именно это имела в виду. Смачно коленкой в живот.
– Я серьёзно. Считаешь, мама права?
– Никак не считаю.