Остров пингвинов. Восстание ангелов
В году тысяча четыреста пятьдесят третьем от воплощения Сына Божия, незадолго до того, как враги честно`го животворящего креста вошли в град Елены и великого Константина, даровано было мне, брату Марбоду, недостойному монаху, видеть и слышать то, чего никто доныне не слышал и не видел. Я составил о том правдивое повествование, дабы память о происшедшем не исчезла вместе со мною, ибо краток срок жизни человеческой. В первый день мая означенного года, в час, когда в Корриганском аббатстве служили вечерню, я, сидя на камне возле колодца, укрытого под сенью шиповника, читал, по обыкновению своему, одну из песен излюбленного мною поэта Вергилия, поведавшего о труде земледельческом, о пастухах и вождях. Вечер уже окутывал складками своей багряницы своды монастыря, и я в волнении шептал стихи о том, как Дидона Финикиянка влачит дни свои под миртами преисподней, чувствуя боль еще не зажившей раны. Тут мимо меня прошел брат Гилярий, сопровождаемый братом Гиацинтом, монастырским привратником.
Взращенный в варварское время, до возрождения муз, брат Гилярий не приобщен к античной мудрости; однако поэзия Мантуанца, словно свет факела, пронизывающий тьму, заронила луч свой и в его разум.
– Брат Марбод, – спросил он меня, – что за стихи произносишь ты прерывистым шепотом, с таким волнением, что у тебя вздымается грудь и сверкают глаза? Не из великой ли они «Энеиды», от которой ты не отрываешь взора с утра до вечера?
Я ответил ему, что читал то место у Вергилия, где сын Анхиза увидал Дидону, подобную луне за листвою деревьев[1].
– Брат Марбод, – заметил он, – я не сомневаюсь, что Вергилий во всех случаях высказывает мудрые суждения и глубокие мысли. Но песни, которые он наигрывал на сиракузской флейте, полны такой красоты и такого высокого смысла, что способны просто ослепить нас.
– Будь осторожен, отец мой, – испуганно воскликнул брат Гиацинт. – Вергилий был волшебник и совершал чудеса при помощи демонов. Именно так прорыл он насквозь гору близ Неаполя и сделал бронзового коня, обладавшего силой исцелять все конские болезни. Он был некромант, и еще ныне в одном из городов Италии показывают зеркало, в котором он заставлял появляться мертвых. Но все‑таки женщина провела этого могущественного колдуна: одна неаполитанская куртизанка поманила его из окошка и склонила его сесть в подъемную корзину, служившую для доставки наверх провизии, а затем коварно оставила его висеть всю ночь между двумя этажами.
Но брат Гилярий, словно не слыша этих речей, сказал:
– Вергилий – пророк. Да, он пророк, далеко превзошедший сивилл с их священными песнями, и дочь царя Приама, и великого прорицателя – Платона Афинского. В четвертой из своих сиракузских песней он предрекает рождество Господа нашего, причем речь его кажется скорей небесной, чем земной[2].
В те дни, когда я еще учился, впервые прочитанные мною слова: «Jam redit et virgo» – погрузили меня в бесконечное блаженство; но тут же я почувствовал себя уязвленным печалью при мысли о том, что, навсегда лишенный лицезрения Господа, автор этой пророческой песни, самой прекрасной среди песней, когда‑либо исходивших из уст человеческих, томится в вечном мраке, вместе с язычниками. Эта жестокая мысль не оставляла меня. Она преследовала меня даже во время моих занятий, молитв, размышлений и подвигов воздержания. Думая о том, что Господь навеки отвратил от Вергилия лицо свое и тот, быть может, даже разделяет участь всех осужденных на адские мучения, я не знал ни радости, ни покоя и каждый день многократно восклицал, воздевая к небесам руки: «Открой мне, Господи, какую участь назначил ты тому, кто пел на земле, подобно ангелам в небесах?»
Тревога моя прекратилась через несколько лет, когда в одной древней книге я прочитал, что великий апостол, призвавший язычников в церковь Христову, – святой Павел, прибыв в Неаполь, слезами своими освятил гробницу царя поэтов[3]. Это дало мне основание полагать Вергилия, как императора Траяна, допущенным в рай за то, что он из тьмы заблуждений своих прозревал истину. Такой вывод не обязателен, но мне сладостно убеждать себя в этом.
Затем старец Гилярий пожелал мне мирного и благостного сна и удалился вместе с братом Гиацинтом.
Я снова предался наслаждению моим любимым поэтом. Пока я с книгою в руке размышлял о тех, кто, сраженный Амуром, погиб от жестокой муки и тайными тропами бродит теперь по зарослям миртовой рощи, в воде монастырского колодца к лепесткам шиповника примешались отсветы звезд. Внезапно огоньки, благоухания ночи, спокойствие небосвода – все исчезло. Чудовищный Борей, бушуя во мраке, с ревом обрушился на меня, поднял меня в воздух и, как соломинку, понес через города и веси, через реки и горы, сквозь грохочущие громом тучи и нес всю долгую, долгую ночь, слившуюся из целой вереницы дней и ночей. И когда наконец упорная и жестокая ярость урагана утихла, я оказался далеко от родных мест, в глубине некоей долины, окаймленной кипарисами.
И приблизилась ко мне женщина, исполненная мрачной красоты, в длинных, влачащихся по земле одеждах. Положив левую руку мне на плечо и указывая правой на широколиственный дуб, она сказала:
– Смотри!
Тогда я понял, что это Сивилла, охранительница священной Авернской рощи, и в густой листве дерева, на которое указывал ее перст, я различил золотую ветвь, любезную прекрасной Прозерпине.
Поднявшись с земли, я воскликнул:
– Так, значит, о вещая дева, ты разгадала мое желание и удовлетворила его! Ты показала мне дерево со сверкающей ветвью, без которой никому не дано войти живым в обитель мертвых. А я воистину пламенно желал беседовать с тенью Вергилия.
[1] У Вергилия: «…qualem primo qui surgere mense / Aut videt aut videsse putat per nubila lunam» (…как тот, кто видит или кому кажется, что он видел, как в начале месяца появляется в облаках луна) (лат.).
Брат Марбод, впадая в странную ошибку, созданный поэтом образ заменяет совершенно другим. – Примеч. авт.
[2] За три столетия до того времени, как жил наш Марбод, в церквах на Рождество пели:, vates gentilium.Christo testimonium. – Примеч. авт.
(О, Марон, прорицатель народов, свидетельствуй о Христе) (лат.).
[3] Ad Maronis mausoleumDuctus, fudit super eumPiae rorem lacrymae. Quem te, inquit, reddidissem,Si te vivum invenissem. Poetarum maxime!
Примеч. авт.
Приведенный к гробнице Марона, он пролил росу благочестивой слезы и сказал: «Кем бы я тебя сделал, если бы застал живым, о величайший из поэтов!» (лат.)
