Пусть будет гроза
Год назад все было по‑другому. Тогда мне не нужен был мятый клочок бумаги в качестве талисмана. Я не задавал себе вопросов – а если и задавал, то не так часто. Я ходил.
Такое простое действие – и как только мне удавалось его выполнять не задумываясь? Я даже не осознавал этого, просто ходил, продвигался вперед, бежал. Расталкивал других локтями, мог хорошенько двинуть кого‑нибудь плечом. Мог исподтишка поставить подножку. Порой я дрался и однажды здорово получил от Криса Уоринга, ведь он раза в три больше меня. И раз уж я начал с математического сравнения, то им и продолжу – коэффициент интеллекта у него примерно вдвое меньше моего, и это мне казалось вполне достаточным, чтобы считать: я почти победил. На самом деле у меня были разбитая бровь, несколько шишек и многочисленные синяки. Но в глубине души я говорил себе: «А мне плевать, зато я умнее, чем Крис Уоринг!» (Я тут использую выражение «в глубине души», которого, я уверен, Уоринг и знать не знает, еще одно очко в мою пользу.)
Себя мы утешаем как умеем.
И утешенья наши коротки и зыбки.
Отец повесил это стихотворение у себя в кабинете, его написал шведский автор по имени Стиг Дагерман[1]. Оно называется «Жажда утешения неутолима», и это очень длинный текст. Я много времени проводил в кабинете, дожидаясь родителей. Трогать тут ничего не разрешалось, поэтому я смотрел на все, до чего мог дотянуться взглядом. На стихотворении я останавливал взгляд чаще, чем на рамке с фотографией того самого Мозеса Лауфера. Я прочел его раз двести или триста. То есть сначала я на него просто смотрел, но в итоге какие‑то отрывки запомнились и иногда вдруг сами собой приходят на ум.
Я знаю, утешенья век – не дольше,
чем ветерка порыв в древесной кроне.
Вообще‑то, если вдуматься, меня ведь могли назвать Стигом Виктором Леонардом – вот ведь пронесло! И тогда люди окликали бы меня, а мне бы казалось, что они икают. Стиг? Стиг?
Но сегодня это меня не очень‑то утешало. Может, утешиться тем, что меня назвали Сломанным Стеблем? Ну а что, хотя бы не избито.
– Не устраивайте свалку, пожалуйста! – крикнула миссис Перселл, наша историчка.
Ребята ломились в класс так, будто вот‑вот настанет конец света. Я как мог уворачивался и старался держать равновесие на воображаемом канате, который протянул от дома до школьного стула. Так я научился обходить все препятствия, прежде чем триумфально – как рыцарь, добывший священный Грааль, – войти в класс. Избегать мне следовало давок, углов парт, перевернутых стульев и чрезмерного внимания со стороны некоторых учителей – последнее, честно говоря, было самым трудным.
– Ну сколько раз повторять! – пронзительно верещала миссис Перселл. – Сначала дайте пройти своим товарищам с ограниченными возможностями, им все‑таки сложнее, чем вам!
Я страдальчески опустил голову: она говорила обо мне, и это было ужасно стыдно. Стыдно за меня и стыдно за нее. За то, что она так это сформулировала. Что использовала множественное число. Моя попытка стать невидимкой провалилась.
Передо мной, инвалидом, с почтением расступились, как перед важным гостем. Круто. Мертвая тишина воцарилась вокруг всех учащихся с ограниченными возможностями. Миссис Перселл сказала «им», но кого она хотела обмануть? Инвалид в нашем классе был в единственном числе, и этот инвалид был я. Мои шаги застучали и защелкали на весь кабинет истории. Наконец я добрался до стула и тяжело опустился на него. При этом забыл прикрепить костыль к краю стола, и стальная дура рухнула на пол. Я закусил губу, услышав, как она загремела. До чего же мне хотелось снова стать тем, кем я был до постели, до скальпеля, до фиксаторов и мазей, которые опрокинули всю мою жизнь. Казалось, я – гигантский осколок, и горе тому, кто попытается подойти ко мне слишком близко.
Миссис Перселл начала перекличку. Левая бретелька лифчика у нее то и дело спадала, и это ужасно отвлекало. Она ее поправляла, но каждый раз напрасно: ослабленная ленточка снова медленно и упорно сползала с плеча. Когда учительница назвала Криса Купера, бретелька была на уровне локтя. А ведь список еще только начинался. Просто мучение какое‑то – каждое утро наблюдать эту сероватую непослушную полоску ткани. Казалось, к концу переклички лифчик окажется на учительском столе.
Ну да, согласен, я уделяю слишком много внимания деталям вроде бретельки и меня можно принять за озабоченного, но я не такой. Нечто подобное я замечал и за нашим биологом мистером Уайтом – а он, понятное дело, под футболкой никакого лифчика не носил. У него была другая проблема – усы. Он их беспрестанно поглаживал. И именно правую половину. Левую – никогда. Люди – очень странные. Он проглаживал половину усов, потом перепроглаживал, потом пере‑перепроглаживал – это был цикл из трех четких движений, причем каждое другим пальцем. Пф‑ф! Пожалуй, лучше я не буду про это. Так недолго и самому стать психоаналитиком – если присматриваться к разным человеческим странностям.
Короче, когда миссис Перселл добралась до моего имени, ее бретелька опять на бешеной скорости стремилась к локтю, а сама она, как обычно, обратилась ко мне со своей любимой фразочкой, причем с таким видом, будто она ее только что придумала и произносит впервые. Но, ясное дело, она произносила ее не впервые. Конечно, не впервые.
– Может, уже выберешь какое‑то одно? – воскликнула она и состроила совершенно немыслимую гримасу, глядя на мое имя в классном журнале.
Просто она так и не смогла запомнить, как меня полагается называть.
– Мозес, миссис Перселл. Если вас не затруднит, называйте меня, пожалуйста, Мозес.
Ну вот! Мало того что я и так уже от стыда почти целиком сполз под парту. Ей понадобилось добить меня еще одной ответной репликой, которую она всегда произносила с победоносной уверенностью:
– Очень хорошо, Мозес Лауфер Виктор Леонард. В классе я буду звать тебя Виктор.
Вот так‑то: было еще только девять часов утра, а я уже по самую макушку погрузился в беспроглядный мрак и стыд.
Внезапно миссис Перселл прервала свою усыпляющую монотонную речь и истошно завопила. По крайней мере, лично мне показалось, что она вопит, но не поручусь: возможно, я просто слегка задремал.
– У нас новый ученик. Прошу любить и жаловать. Представьтесь, пожалуйста! – обратилась она к плотному пятну в дальнем ряду моих одноклассников.
[1] Стиг Дагерман (1923–1954) – шведский писатель и журналист. Страдал психическим заболеванием и в возрасте 31 года покончил с собой.
