Роман Айрис
Не было другого человека с такой заметной наружностью, как Антони, – человека, к которому бы так подходило данное ему прозвище: Красный Антони. Он был очень высок и основательно сбит, довольно щеголевато одет; весь имбирный‑ и усы, и брови, не поддававшиеся никакой щетке, и волосы, пышные и откинутые назад; цвет лица‑подобающей окраски, но всегда настолько свежий и чистый, что опровергал несомненный факт беспорядочно проведенной ночи. Он был красив, Красный Антони, на взгляд любителей такой красоты, во всяком случае – очень заметен; это ему вредило, потому что, кто его раз заметил, уже не забывал; мужчины и женщины, случалось, переходили улицу, чтобы избежать необходимости поздороваться с ним или неловкости пройти мимо, не поклонившись. Начался целый ряд некрасивых выходок, на которые посмотрели бы сквозь пальцы, если бы не его манера бравировать, которая привела к окончательному, давно предвиденному, отчуждению от него. Про него знали тысячу мелких некрасивых вещей; о них шептались и говорили. Он был человек необузданного темперамента и не умел владеть собой; это было не то бешенство, которое горит внутри и постепенно нарастает, а неожиданные, всепожирающие вспышки, с которыми он и не пробовал бороться. (бывали времена, когда я сам побаивался Антони). С высоты своего роста и несдержанности он отчаянно оскорблял людей за малейшую, воображаемую обиду. В пьяном виде он проделывал безумства, от которых его собутыльники спешно отмежевывались. Он делал то, что, несмотря на послабления современного этикета, нельзя делать, если хочешь остаться по эту сторону Стикса: он не платил карточных долгов, а впоследствии рассчитывался безденежными чеками. Он был центральным лицом бесконечного количества ссор, и если в них бывало замешано имя женщины, то повод никогда не служил к чести Антони: дважды обвинялся он как соучастник в прелюбодеянии и сам ни разу не был женат, – явное нежелание нести ответственность всегда вредит человеку.
Во втором же случае (первый был слишком очевидным результатом неосторожности) он фигурировал в таком некрасивом свете, что в соединении со всеми прошлыми безумствами имя Антони Пуль перестало упоминаться в обществе. Все это произошло за четыре года до той ночи, когда я встретил его на Пикадилли (ему в то время было тридцать два года). После всех своих безумств он продолжал околачиваться в Англии еще два года. Почему – одному небу известно. Никто с ним не встречался, редко кто его видел, кроме меня и, позднее, еще одного человека. Его старший брат Роджер не разговаривал с ним годами. За год до его окончательного отъезда из Англии Антони представился мне в ином, значительно лучшем свете; мы часто встречались тогда. Благодаря безнадежному положению его дел и репутации, он в моей квартире и в моем обществе мог проявлять это новое свое «я». Он был влюблен, он ухаживал тайно и безнадежно, – потому что какая же девушка решилась бы выйти за него замуж? А кто больше всего дорожит своей честью, как не человек, якобы лишенный ее?.. Но в глубине его сердца таилась надежда, иначе Антони не был бы Антони. Странный человек! Несмотря на грубость и резкость, проявляемую им в тысячах случаев, он мог быть очень вежливым и искренним, когда хотел; мог рассказать что‑нибудь, правда чересчур наивно, чтобы это было правдоподобно, но очень весело. Он был забавен в обществе, когда, никто не затрагивал его вздорных чувств и опасного тщеславия, хотя и то не всегда мог удержаться от злостной сатиры, которая с большей пользой для него могла бы излиться на бумаге. Когда я вспоминаю это время; мне становится очень не по себе, так как я по слабости попал в смешное положение.
В продолжение предшествующих месяцев я приобрел привычку стремиться видеть каждый день Айрис Порторлей, – вернее, она любезно разрешила мне приобрести эту привычку. Она любила поболтать в моем обществе, – это было единственным поощрением, когда‑либо мною полученным от нее; таким образом, если нам не удавалось посидеть за одним столом во время завтрака или обеда, она что‑нибудь выдумывала для того, чтобы зайти ко мне. Она очаровательно‑часто прибегала к таким выдумкам, но я всякий раз удивлялся ее приходу. У нее было много способов веселее провести время. С беспечностью человека на десять лет моложе, чем я теперь, я наслаждался ее обществом, не спрашивая себя, к чему это приведет меня. Просто мне тяжело было думать о том, что могло выйти из этого. В глубине моего мозга всегда стояла высокая уродливая стена, заслонявшая окончание приятных минут… И тем не менее я сам навлек неудачу, помогая Красному Антони и подстрекая его в совершенно невозможных и нелепых домогательствах. Впрочем, отдать ему справедливость, он, вероятно, и сам понимал всю их несостоятельность. Можно извинить эту аномалию чувством странной (и вполне сознательной) симпатии, которую Антони всегда возбуждал во мне, в особенности в то время, когда он был окончательно отвергнут всеми и обречен на одинокие трапезы во второсортных ресторанах, где метрдотели вежливо делали вид, будто считаются с его подписью на счетах. Я просто не мог заставить себя, ради себя или Айрис, лишить его того утешения, которое он находил в ее обществе в моей квартире, обычно в какое‑нибудь странное время, между тремя и семью часами, чаще ближе к семи, так как Антони признавал за мной способность приготовлять недурной коктейль. И хотя, после пробных попыток (если это выражение к применимо к Антони), это перешло в наглое вторжение в мою частную жизнь, я все‑таки не имел силы запретить или окончательно помешать явным совпадениям его появлений с ее приходами, – совпадениям, потому что в те дни Антони не говорил ни слова о своем поклонении и ни одним намеком не выражал благодарности за мое содействие; только уходя, лишний раз пожимал мне руку.
Антони был болтливым человеком, но никогда не говорил того, что хотелось бы от него услышать. Положение было очень неудобное для меня. Раз я допустил начало‑было немыслимо оборвать; только решительное изгнание проняло бы толстую кожу Антони, в которую он облекался, когда ему это было нужно; а это вызвало бы «недоумение» со стороны Айрис, которая, благодаря моим стараниям, начала коренным образом расходиться со светом во взглядах на Антони и строго осуждать людей, которые «покидают друзей, всеми отвергнутых».
Нет конца затруднениям, когда женщина подымается до самых высот кодекса законов, изобретенных мужчинами для их удобства и для устрашения женщин. Я мог утешать себя лишь неблагородной мыслью, что если мое положение в отношении Айрис – положение дорогого Ронни было безнадежно, тем более безнадежно было положение Красного Антони, бедного хвастуна, которого теперь, несмотря на его большой рост и шумливость, не захотел бы заметить даже самый захудалый из ее знакомых. Пускай же человек пробует, раз все равно ничего не добьется.
Когда он с ней встретился впервые, я так и не узнал точно, и не решался спросить; вероятно, в то время, когда он быстро катился под гору, к второсортным ресторанам (о эти рестораны разбитых сердец и разбитых репутаций!). Айрис тогда только что начала выезжать. Как бы то ни было, Айрис знала его лишь по репутации, о которой она часто расспрашивала меня, потому что неодобрение надоевших ей людей сообщало этой репутации своего рода ореол. Когда она одновременно с Антони подходила к моим дверям, она знала о нем немного больше того, что говорила молва. Она быстро заметила тяжелое состояние бедного человека, быстро поддержала его желание поговорить с кем‑нибудь приличным, даря свою дружбу такой щедрой рукой, которая делает добрых женщин опаснее вампиров; умно отыскивала в нем хорошее, оставаясь глухой и непонимающей в отношении его поклонения.
Через несколько недель она искренне привязалась к несчастному и однажды заставила меня проклинать свою глупость, неожиданно сказав: «Я предполагаю, что существует множество людей, которые думают, что встретили Наполеона, а в конце концов они убеждаются, что это всего только Антони…, и тем приятнее».
III