Роман Айрис
Ее душа могла пойти на компромисс и часто отчаянно на это решалась, но тогда‑будто неумолимое железо проникало в ее тело, и его уже никак нельзя было склонить к приятию. Итак, однажды, когда она разглядывала привычную картину переполненной людьми комнаты, с каким облегчением, – хотя в эту первую минуту еще и туманно, она, вероятно, почувствовала, что» нечто, наконец, случилось, что Роджер Пуль, переходивший комнату, вступил в ее жизнь. До того она лишь однажды встретилась с ним, четыре года тому назад, когда она впервые появилась в обществе, а он недавно вернулся в него. Она, конечно, много о нем слышала и не только о его политической деятельности: Роджер с какой‑то надменностью отошел только‑что от того, что считал скучным и надоедливым в жизни и против чего Айрис еще не начала протестовать (если не считать протестом требование собственного ключа, вызвавшее у матери истерический припадок). Многие друзья Айрис уже давно удовлетворяли свои стремления к удовольствиям, по своему вкусу или вопреки вкусам других, но она лишь искоса поглядывала на эту сторону жизни. Она должна была сознаться самой себе, что в ней, вероятно, отсутствовала струнка веселья, потому что ее так же мало занимало выпить рюмку абсента в Кафе Рояль в обществе, предположим, артистов, как и участвовать в шумных обедах, устраиваемых аргентинцами и другими богатыми людьми для женщин, драгоценности которых, пожалуй, казались Айрис заслуживающими внимания.
На одном таком обеде, единственном, на котором она присутствовала, один американский миллионер, суетливый, маленький человек, с располагающим к себе чистосердечием, прямо, без обиняков, предложил подарить ей Ролл‑Ройс, и ей удалось отговорить его от этой затеи только уверив его, что ее мать имеет точно такую же машину. Таким образом Айрис рано узнала, что кокотка из нее вышла бы плохая. Ей всегда хочется смеяться каким‑то звенящим голосом, говорила она мне, совсем неподходящим к случаю смехом, в разгар развлечений и приключений, которым ее знакомые временами предаются. И то, что творилось в студиях и тому подобных местах, также казалось ей скучным, анемичным, не чистым; наводило ее на самоуверенные мысли, за которые она горько упрекала себя, потому что следовало быть менее заносчивой перед этими молодыми людьми, которые в конце концов все‑таки пытались что‑то делать. Точно также затяжные трапезы с папиросками и ликерами в угрюмых ресторанах Сохо и Фитц‑Ройстрит с молодыми людьми из Оксфорда казались ей утомительной обязанностью, уступкой той части ее души, которой, по словам ее друзей до смерти должна была надоесть «умственная инертность» жизни, которую она вела»… Но она честно делала все возможное, усердно пробовала то и другое и, к счастью, вышла невредимой, выслушав лишь одно предложение автомобиля и несколько предложений замужества, – конечно, не от миллионера, который наивно объяснил, что он слишком ее уважает, чтобы просить так много, – а от молодых беспозвоночных.
Она давно пришла к заключению, что очень часто говорят массу глупостей о несправедливых преимуществах богатых людей; ведь они в конце концов готовы заплатить очень прилично за девственность, тогда как молодые люди имеют дерзость требовать целую жизнь взамен за их опустошающую страсть. Все это сказано, чтобы объяснить, что могла бы сделать Айрис, если бы она более решительно свернула с обычного пути; тогда она чаще встречалась бы с Роджером Пуль; с обычным уничтожающим видом человека с тонким чутьем, знающего себя до самых строжайших оттенков, – он пребывал в самой гуще этой лихорадочной жизни, не слишком поддаваясь лихорадке. Он чувствовал себя на равной ноге и с крупными и с менее значительными знаменитостями, а в совершенно другой атмосфере Сен‑Джемского клуба был известен как хладнокровный и счастливый игрок, и когда он высказал однажды глубокий парадокс, что «хороший игрок никогда ничем не рискует», то это, говорят, так подействовало своей явной невыполнимостью на некоего богатого молодого человека, что тот тотчас женился на престарелой миллионерше.
Короче говоря, Роджер намеревался восстановить известные традиции; он это делал без всякой аффектации, потому что эти традиции были его собственными и очень шли к нему; действительно, они подходили к нему, как когда‑то подходили к молодым политикам прошлого столетия. Не требовалось большой проницательности с его стороны, чтобы заметить странный дефект в молодых людях его поколения, они не могли и не желали придать своей распущенности известный блеск, или блистать с некоторой распущенностью, за что их называли бы славными малыми, короче говоря – они были или расточителями, или повелителями. Они казались совершенно неспособными соединить свои удовольствия и дела в одно прочное целое, как это делали люди в те времена, когда на Сен‑Джемс‑стрит были еще клубы, а не музеи редкостей; когда люди с головой и славными именами еще не настолько забыли чувство самоуважения и правила воспитания (хотя бы даже они и были развращены), чтобы оставаться вполне равнодушными к политике и культуре своей страны; когда считалось пустяком сказать про кого‑нибудь, что он совратил с пути истины жену друга, лишь бы он в ту же ночь остроумно проделал то же самое с Палатой Общин; когда, наконец, считалось обязательным для каждого джентльмена быть заинтересованным в поддержании или сокрушении столпов конституции… Но теперь? Остались одни расточители, в самом лучшем случае – незначительные дилетанты в искусстве и картежной игре, и пьяницы, которые отталкивали не своим пьянством, а своей нудностью. Можно было пробродить по западному Лондону с полночи до полудня и потерять всякую надежду увидеть хотя бы намек на товарища по плечу себе. Роджер вдруг окунулся в эту пустую жизнь, пересоздал ее, так сказать, в глазах общества, с которым никогда не переставал считаться, а пересоздав, с успехом жил этой жизнью до тридцатичетырехлетнего возраста, когда вернулся в общество, которое он всегда презирал за скуку, но никогда ничем не оскорбляя, если не считать самых симпатичных сумасбродств. Он вернулся в него с утешительной мыслью, что ни одна влиятельная вдова не может сказать о нем ничего худшего, чем сомнительное: «Это замечательный молодой человек». Из того немногого, что он мне говорил, я знал, что главной причиной его возвращения в общество явилась мысль о женитьбе. Настало время выбрать жену, но он никогда не предполагал, что влюбится в нее, как влюбился в Айрис Порторлей, в Айрис такую, какой я пытался изобразить ее в двадцать два года, жаждавшую чего‑то гораздо более жизненного и реального, чем то, что давало ей окружающее, полусознательно ожидавшую, что, нечто должно случиться.
Удивительно ли, что и она влюбилась в него, и не столько в него, как в свое представление о нем? Только очень жестокосердый критик способен отрицать реальность любви, оттого что она тронута волшебством. Разве история знала когда‑нибудь очаровательную реальность без очаровательного волшебства? Как бы вы ни были молоды, поцелуй куртизанки – только поцелуй куртизанки, и как бы вы ни были уравновешены, поцелуй любимой – волшебная сказка… Я не задавался вопросом, сказала ли Айрис Роджеру о том, что она встречается с его братом. Я был уверен, что она не говорила, и так как Роджер никогда не упоминал имени Антони даже при мне, а суровость Роджера не позволяла затрагивать с ним неприятных ему тем, было мало шансов на то, чтобы они заговорили об этом. Но знал ли Антони об иронии параллельного ухаживания брата? Я предполагал, что он что‑то слышал, так мне показалось из оброненного им однажды намека; но во всяком случае, если он и слыхал, то очень туманно и неясно; в противном случае, если бы до него дошли определенные слухи о том, что Айрис собирается выйти замуж за Роджера Пуль, его новое «я», его мягкость не выдержали бы.