Самая страшная книга. Холодные песни
Бортинженер не знал, почему понял, что перед ним именно Уссаковский. Голова командира подергивалась. Лицо слишком быстро менялось. Таболин мало что мог разобрать, кроме желтых глаз и длинных зубов.
Он глянул в иллюминатор. Станция скользила по лунному диску.
– Хорошо, ладно, – проговорил‑прорычал Уссаковский. – А теперь – спать. Так быстрей привыкаешь.
Иллюминатор потерял Луну, и лицо командира перестало подергиваться и бугриться. Уменьшилась, сдулась, словно мяч, шея. Уссаковский протянул мускулистую руку, заросшую седой шерстью, и указал на люк над головой бортинженера.
Таболин молча повиновался. Его и правда клонило в сон.
– Займусь вторым, – сказал командир. – Третьего ведь уже нет?
– Уже нет, – подтвердил бортинженер.
– А ты, значит, не вкусил? Из сдержанных, выходит. Хорошо, ладно…
Тот, кто когда‑то был Уссаковским, замолчал – голодные глаза укололи Таболина – и, хватаясь за скобы, поплыл в сторону стыковочного узла. К транспортному кораблю, где трапезничал другой зверь.
Таболин открыл люк и оказался в функционально‑грузовом блоке. Светлый интерьер, скобы и резинки на стенах, два спальных места. Бортинженер забрался в спальный мешок и закрыл глаза.
– Проснись, – сказал врач человеку, сидящему за столом напротив Таболина.
У человека была смуглая кожа, нижнюю часть лица скрывала маска с крошечными отверстиями на уровне рта. Над черепом (его бы тюбетейкой прикрыть, подумал бортинженер) будто поработал опасной бритвой слепой цирюльник. Длинный войлочный халат – порван, запятнан грязью и кровью. Из‑под стола торчала широкая ступня, вывернутая под неправдоподобным углом; рядом лежала сандалия из сыромятной кожи.
Врач ткнул казаха палкой. Тот дернулся, поднял голову и зашарил по комнате запавшими глазами. Его руки были связаны за спинкой стула.
Врач повернулся к Таболину:
– Руку на стол. Любую.
Дублер выполнил приказ, который лишь маскировался под просьбу.
– Ближе.
Таболин вытянул руку. Его кисть, обращенная ладонью к потолку, выглядела просительно и беззащитно. От связанного человека несло псиной.
Врач расстегнул ремешки и снял маску. Казах зарычал. От этого рыка, а еще от вони, заполнившей узкое помещение без окон, в памяти Таболина всплыл другой образ – покрытая коркой рана на его собственном предплечье. Только раны не было. Пока не было. Но Таболин уже вспомнил и кровь, и боль.
– Кусай, – велел врач и упер палку между лопаток казаха. – Один раз. И не вздумай грызть – усыплю!
На ладонь Таболина упала капля слюны, и тогда связанный человек…
– Проснись!
Кто‑то толкал его в плечо… палкой? Нет, перед лицом маячила покрытая седой шерстью рука.
Сон принес облегчение. А еще – потребность увидеть ее. Луну. Отсутствие в блоке иллюминаторов ощущалось почти с физической болью. Поэтому Таболин выбрался из спальника раньше, чем разбудивший его Уссаковский махнул рукой: за мной.
– Он укусил меня, – сказал бортинженер, – тот человек…
– Человек? – Командир усмехнулся. – Хотя убивать умышленно – это очень по‑человечески.
Они летели по станции, Таболин вспоминал (обнюхивал) свои сны. Теперь он помнил их все, они пахли его прошлым или будущим; но у двух или трех был чужой запах, принадлежащий другому племени из другого измерения, как сон о плесени, уничтожившей незнакомую орбитальную станцию, лишь отдаленно напоминавшую РКС.
– Твоя каюта. Вещи с транспортника уже перенесли.
Уссаковский пихнул его к зеркалу.
– Мы приближаемся к ней, – сообщил командир. – Посмотри на себя. Прими это до конца, и тогда боль уйдет.
Таболин подгреб к переборке, включил светильник, но не успел заглянуть в зеркало. Череп сдавило со страшной силой. Глаза полезли из орбит. Что‑то распахнуло его рот изнутри. Тело охватил жар. Плечи подались вперед и вниз, утяжелились мускулами; руки и ноги распухли и удлинились, будто конечности больного проказой, их свело судорогой, которая заставила Таболина выгнуться и, как в бреду, завыть.
– Ишь как запел. Смотри, красавец, любуйся.
Бортинженер увидел крупную морду, и огрубевшую кожу, и шерсть, и широкие ноздри, и сверкающие золотистые глаза, и прямые желтоватые клыки. Отражение привело его в ужас и восторг. Он ждал, когда его новое лицо стечет с черепа и закончится очередной сон, но внутреннее чутье, победившее аргументы рассудка, подсказывало: ничего реальнее в его жизни еще не происходило.
Ничего прекраснее.
Уссаковский стоял рядом. Два зверя.
– Ну, с этим разобрались, – раздалось гортанное бормотание командира. – Меняться будешь постоянно, полтора часа на один оборот станции, сам понимаешь. О бритве можешь забыть. Ладно, поплыли. Поиграем в вопросы‑ответы, и за работу. Распорядок дня никто не отменял.
Пылесборник рядом с каютой забился шерстью.
В служебном модуле было прохладнее, чем в каюте и функционально‑грузовом блоке. Таболин просто отметил это – его перестроившееся тело не волновала температура на борту станции. Звуки жизнедеятельности комплекса – шум вентиляторов, гул кондиционеров, щелчки «Воздуха» – сделались громче, назойливее, но бортинженер понял, что может приглушить их в своей голове за ненадобностью.
Обновленный экипаж собрался в просторном служебном модуле. Командир Уссаковский, бортинженеры Рюшин и Таболин, космонавт‑исследователь Кравуш. О судьбе Алиева, третьего члена экспедиции Уссаковского, догадаться было нетрудно.
Кравуш молча рылся в контейнере питания, избегая встречаться с Таболиным взглядом. Одутловатое щетинистое лицо; штаны и рубашка необъятного размера. Рюшин был в шортах, с обнаженным торсом – сплошные мышцы под жесткой черной порослью. Таболин испытал краткий прилив брезгливости к собственному костюму, который не снимал почти сутки.
– Налетай, – сказал командир.
Таболин выбрал кашу с кусочками мяса, фруктовые палочки из вишни, пудинг с тапиокой, кофе с сахаром.