Украденный город
– Туми хоб, сундари[1], садись‑ка в машину, простудишься. Садись, анганаа[2], или ты не видишь дождь?
Между пальцами Гаури лилась вода, руки ее замерзли. Она не знала таких слов, она никогда не ездила на машине. Брызги летели в разные стороны от блестящего луня на капоте.
– Или ты из золота сделана? Никто не увидит, что ты со мной, сундари, никто не узнает.
Гаури метнула глаза на луня, метнула глаза в одну, в другую сторону – дождь прогнал с улицы всех любопытных. Детишки со стариками жались под тряпичными навесами лавок и следили за небом. Она залезла в машину, тяжелая Гаури. Медовое ее тело источало аромат голубого лотоса и пар. В этом клубящемся мареве Гаури увидела, что новый человек темен, как уголь костра Драупади, как низкая ночь, как все ее детские друзья – нилайские черные волчата. Он темен, как мокрая земля, и лицо его трагично.
– Ты что, кутча бутча[3]? Ходишь в таком платье, с такими волосами? Осторожно, я влюбился в твои голые ноги!
В первый раз кто‑то назвал ее недопеченным хлебом. Так звали и ее школьную подружку Александру, и других детей любви или похоти ангрезов. Эти дети уехали вслед за отцами, а те, кто остался, были изгоями культуры, напоминанием об ушедшей эпохе. Говорили о них с насмешкой: недожаренные полукровки.
– А ты что, бонг[4]? – сказала Гаури в его лицо, залитое скорбями мира.
– Да, я родился в Калькутте, сундари, но давно уже дилливала[5].
– А манеры, будто только из деревни, – сказала Гаури, и санталовый пар сделал стекла в машине туманными.
– Вижу, ты уже любишь меня, сундари, – сказал новый человек, – а я люблю тебя уже сорок минут. С тех пор как увидел твои ноги у кассы в «Минерву». Мне едва хватило билета. Сегодня, как стемнеет, ты выйдешь в окно, и я покажу тебе ночь. Я расскажу тебе город.
Пурпурная ночь
– Пена в кофейной чашке легла в форме луны! Жених выбрал тебя, сестрица, – бросилась к мокрой Гаури белоснежная Даниика, вся в облаке жемчужных одежд. – Они завтра придут поговорить, назначат помолвку. Ты почему не рада, сестрица?
И, не дожидаясь ответа, который был ей нужен, как беззубый гребень, полетела она по узкой лестнице в фотографическую каморку Тарика. Она смеялась, пальцы ее тонули в кудрявых волосах кузена. И он прижимал ее так близко, что, если бы увидели отцы – не избежать скандала. Горестно и страшно светила на них красная лампа.
Муссон бушевал, и ночь была пурпурной. Фонарь потух, по доскам галереи долбили капли. Мамаджи приказала всем лечь спать рано:
– Темно, нечего бродить по дому, еще упадете.
Все улеглись в спальнях и слушали, как лепнина на фасаде пропитывается водой и разбухает. Мы же с Белой Лилией сидели на галерее, распахнув рты навстречу грозе.
Пападжи наблюдал из кресла, как темнота брызжет за окном. Ничего не было в этой темноте, кроме серебристого луня, который выдвинулся из‑за угла.
Дочери Чандни Чоук спали в объятиях мечтаний о муже. Они готовились к новому дню, в котором будет вышивка и кулинария, молитвы и уроки классического пения. Ни одной не пришло бы в голову лезть в окно в ночь, залитую дождем, как кровью. Они не полезли бы и в тихую ночь, когда качели месяца отдыхают на крышах‑барсати. Только Гаури при свете свечи сделала высокую прическу из грубых волос, длинно подвела глаза каджалом, нарядилась в зеленый шальвар‑камиз. Такой узкий, что едва не затрещал по швам от ее тучных бедер.
Только Гаури готова была бежать с первым встречным. «У него кожа, как на груди моей дорогой кормилицы», – думала Гаури, дрожа от неизвестного ей раньше желания.
– Спустите меня, сестры, – сказала она, как говорит обреченный.
Сестры опустили ее в сочащийся мрак на лоскутном одеяле, а сами легли в сари и шерстяных кальсонах и стали ждать. Они не закрыли окно, и свеча потухла от ветра, вода натекла под кровать, а девушек искусали москиты.
Гаури прошла сквозь дождь к серебристому луню, как махарани, огибая капли. Он ничего не сказал, тот новый человек. Он осмотрел ее глазами, трагическими от судьбы.
Гаури опять, как в ночь, когда она убежала маленькой, убедилась, что Дели огромен и в нем может сгинуть любой. Ничего не было в городе, кроме пурпурной темной воды, никаких ночных огней, только зыбкие блуждающие точки.
Как меловое ущелье, белели полукруглые здания с классическими колоннами на Коннот‑плейс. Старики называли это место Раджив Чоук. Раньше здесь покупали только англичане, а еще прежде здесь были лишь заросли дерева кикар.
Вход в отель, освещенный ярким светом гирлянд, казался разбившейся о город звездой. Возле дверей из стекла сверкали от света и воды автомобили. «Откуда взялись эти люди?» – думала Гаури. Они не были похожи на соседей из переулка в линялых тряпках. Смутно напоминали они тетю и дядю из Нилая. На фоне этих роскошных людей привычные соседи из Чандни Чоук, лавочники и служащие, стали для Гаури первобытными и убогими.
В сияющем холле играл оркестр. Гости танцевали безумный танец, какие танцуют только в кино, но не на праздниках касты. Мужчины были в зауженных брюках, женщины в широких юбках. Все знали нового друга Гаури, кивали ему, а ей улыбались открыто. Так не делали мужчины в Чандни Чоук. В Чандни Чоук мужчины говорили с мужчиной, но не с его женой и дочерью, даже если те стояли тут же.
Быстрый танец сменился медленным. Человек в черном смокинге и накрахмаленной рубашке прижал к губам саксофон. Мягкий и ленивый звук поплыл к блестящим люстрам. Женщины и мужчины подошли друг к другу близко. Они обнялись и закачались под томительную мелодию. Гаури никогда не видела, чтоб мужчины трогали женщин, ни в доме, ни тем более на чужих глазах.
На обратном пути новый человек сказал:
[1] Ты очень красивая (бенгальский).
[2] Женщина с красивым телосложением (бенгальский).
[3] «Сырой, недоделанный хлеб» – ребенок от смешанных союзов англичан и индианок (хинди).
[4] Бонг – сленговое название жителей Западной Бенгалии.
[5] Так называют себя жители Дели.
Конец ознакомительного фрагмента