Украденный город
Холостяки
Незамужние девушки, радуйтесь, ибо ваше время пришло!
Холостяки столицы сидели в комнате с окнами на террасу‑отлу, потели и не произносили ни слова, поручая разговор старшим. Они безжалостно ломали сахарную пирамидку беседы, когда Гаури входила в комнату с подносом, уставленным маленькими чайными стаканами. Чай с молоком раскачивался, словно началось землетрясение. Чай был светлей рук, вцепившихся в поднос, как в последнюю надежду.
До появления телефона холостяки исчезали бесследно. Они почти не присылали писем с извинениями. Когда телефонная связь соединила приличные дома города, хорошим тоном стало объясниться. Мысли женихов и их семей доходили стремительно. Сгорая от нетерпения, Мамаджи заставляла сына перезванивать, чтобы узнать о решении.
Из глубин города вместе с шорохом тьмы в проводах доносились причины отказа. Мы сновали по проводам туда‑сюда, метались и извивались кольцами. Хотели ли семьи обидеть Гаури? Нет, они отыскивали вежливые причины.
– Ваша девочка смугленькая, детишки будут смуглые. Вы говорили, она цвета пшеницы, какая же это пшеница, тетушка? Это выжженное поле. Но если в приданое пойдет дом в Чандни Чоук, шкатулки золота и деньги на счете в банке, то мы уж как‑нибудь упросим нашего мальчика.
Другие намекали, что им гораздо больше нравится младшая сестра. Сообщали, что им не по душе, когда девушка работает, а Гаури четыре раза в неделю выходила на телеграф и два дня помогала в птичьей больнице.
Благовоспитанные говорили: она слишком совершенна; слишком санскаари[1]; много улыбается; не коснулась ног старших. Были отказы непринужденней крышки кувшина: «Да она же черная!»
Гаури слышала, как семьи, не успев отойти от дома, громко возмущались: «Зря потратили время, почему они не сказали, что у них бочка гудрона»; или сын капризничал: «Мама, она цвета моих локтей».
Наша Гаури, веселый волчонок Нилая, стала отчаянным игроком, который ставит последний браслет в карточной игре тиин‑патти. Быстрое воображение придумывало любовь, уединенные разговоры на галерее. Но до разговоров дело ни разу не дошло.
Обида резала одинаково остро, понравился ей мужчина или нет, был ли он хорош или безобразен. Она горела, как сухая трава, Гаури. Металась по комнатам и закоулкам хавели, как в круговороте жизней. Обойдя дом по внутренней галерее, опускалась у разрушенного фонтана, смотрела на квадрат желтого неба, а ее манили из кухни другие изгнанницы.
Она заедала отказы сладостями в компании тетушки‑вдовы и немой бабушки. Тело Гаури становилось тяжелым, живот рыхлым. Бедра наливались незнакомой меланхолией, сокам любви некуда было течь. Она мечтала, что холостяки горько раскаются, прижмутся лицами к ее разукрашенным хной рукам, повторяя: «Твои пальцы из красного золота, богиня!»
«Молодость»
Город, оплаканный тысячу раз, захваченный афганцами, уничтоженный хромым Тимуром, чье войско бежало от страшного смрада убитых, покоренный маратхами во главе с Баджи Рао Первым, персами и британцами, ты стряхиваешь века, как былинки, и возрождаешься с разбитым, но все‑таки живым лицом.
Всесильный Дели, шрамы твои рубцуются на глазах. Сколько раз ты падал и поднимался в неузнаваемом облике. Могила и сад, ты строишься вокруг своей оси, вырастаешь на прежних руинах. Из ведической Индрапрастхи, раджпутского Лал‑Кота, тюркского Туглакабада, могольского Шахджаханабада ты превратился в Нью‑Дели. Кем еще хочешь ты быть, жизнь, клокочущая в ветоши?
Как мы жили во времена рикш и велосипедов? Хавели был сделан словно по нашему заказу. Мы играли нитяными занавесками, забирались под девятиметровое сари Мамаджи и выныривали, брезгуя запахом истлевшей роскоши.
– Позови Яшу, – хрипела Мамаджи из‑за занавески внучке, – пусть несет книги.
Так она показывала семье жениха техзиб своей семьи – утонченность с оттенком сумерек Шахджаханабада. Техзиб – элегия обездоленной знати, изящество некогда великолепного мира. Техзиб означал сдержанное достоинство, а не тыканье богатством в чужое лицо, как это теперь повелось.
Дядя Яшу, сын немой махарани, самый грустный человек на земле, был коллекционером и продавцом редких книг, иллюстрированных так искусно, что у любого улетит сердце.
Он держал лавку со странным названием «Молодость», узкую щель с дверью в проулок. Внутри стояло несколько стульев для чтения и книжные полки, заполненные томами. Из магазина можно было попасть в комнату дяди, откуда он также выносил покупателям книги, которые не поместились в закуток лавки. Иногда он ставил стулья для чтения на дорогу, и вы могли увидеть на них знаменитых людей времени.
Лавочку Яшу знали ценители. Они приходили со всего Дели, чтобы упиваться книгами по истории, литературе, искусству, путешествиям, орнитологии, ботанике, а больше других – поэзии урду.
Яшу неспешно двигался по лавке в белой рубашке, саронге и туфлях‑лодочках. Он отвечал на любые вопросы мягким голосом. Ночами, когда в хавели не оставалось никаких звуков, кроме шорохов, он мог обмолвиться и с нами.
– Слезы бесцветны – говорил он, облокотившись на прилавок, – иначе моя подушка выдала бы сердце.
Война
Гаури знала из разговоров и видений, как дядя пришел в дом, исцарапанный и кроткий, полностью седой в свои двадцать три года. В пустом чемодане он нес молчаливого младенца. Дома его стали называть ласково Яшу, как сумасшедшего, которого не надо волновать. Полное имя дяди было Яш.
В конце тридцатых, как многие молодые люди, он уехал в Бирму по найму английских властей, которым требовались специалисты в Рангуне. Там Яш женился на девушке из такой же обедневшей королевской семьи. Красивая жена уже с трудом носила могучий живот, колеблющийся от ее осторожных шагов, когда город исчеркали тени воздушного налета. Улицы пришли в смятение, заполнились мечущимися людьми, как каналы водой.
Докеры бросили работу в порте, не разгрузив корабли. Бомба попала в судно, оно загорелось, толпа побежала. Обугленный рис поплыл по реке в залив.
Яш сказал жене ждать дома, а сам пошел к людям узнать, что будет. Люди говорили:
– Японцы наступают, уже никто не может их остановить. Мы должны уйти на север. Британцев не будет, и тогда бирманские толпы растерзают нас[2].
[1] Санскаари – от «культурный» (хинди); здесь прилежная, послушная, традиционная девушка.
[2] В Бирме в 1940‑е годы проживало около миллиона индийцев. Беспорядки уже случались до того, как война дошла в регион. Мнение, что индийцы вытесняют бирманцев, было причиной вражды между двумя общинами.