В окопах Сталинграда
– Прочтешь – дашь мне. Читал когда‑то, да забыл. Помню только, что упорный был парень. Конец вот только не нравится. Плохой конец. А, Бородин?
Бородин смущенно улыбается мясистыми, тяжелыми губами.
– Не помню… Давно читал, товарищ полковник.
– Врешь. Вообще не читал. После меня возьмешь. Авось к Новому году кончу. А потом экзамен устрою. Как по уставу. Многому нам у этого Мартина учиться надо. Упорству, настойчивости.
Захлопнув шумно книгу, переводит глаза на меня. Соображает что‑то, собрав морщины на переносице.
– Артподготовки давать не будем. Как стемнеет, пустишь разведку. У вас как будто ничего ребята, – слегка поворачивает голову в сторону майора.
– Боевые, товарищ полковник.
– Ну так вот. Пустите разведку, как только стемнеет. Затем… луна когда встает?
– В начале первого.
– В начале первого. Хорошо. Часов в пол‑одиннадцатого пустим «кукурузников». Чуйков обещал мне, если надо. В одиннадцать начнешь атаку. Понятно?
– Понятно. – Тон у меня не очень уверенный.
– Никаких «ура». Без единого шороха. На брюхе все. Как пластуны. Только неожиданностью взять сможешь. Ты понимаешь меня? Матросы есть еще?
– Есть. Человек десять.
– Ну, тогда возьмешь.
И тонкие бесцветные губы его опять как будто улыбаются.
Я совсем не могу понять, как я с тридцатью шестью, нет, даже не с тридцатью шестью, а максимум с двадцатью человеками смогу атаковать высоту, защищенную тремя основными, не считая вспомогательных, пулеметами и, наверное, еще заминированную. Я не говорю уже о том, что захватить – это еще полдела, надо и закрепить.
Но я ничего не говорю. Стою руки по швам и молчу. Лучше провалиться сквозь землю, чем…
– Человек с десяток подкинешь ему с берега, Бородин, – всяких там портных, сапожников и других лодырей. Пускай привыкают. А потом заберешь.
Майор молча кивает своей большой головой, посасывая все время хрипящую и хлюпающую трубку. Полковник постукивает костяшками пальцев по столу. Смотрит на часы, непомерно большие на тонкой, сухой руке. На них четверть третьего… Встает резким, коротким движением.
– Ну, комбат… – и протягивает руку, – Керженцев, кажется, твоя фамилия?
– Керженцев.
Рука у него горячая и сухая.
В дверях он поворачивается.
– А этого… как его… что утопился под конец… Мартина Идена… никому не давай… Если сам не принесешь, к тебе на сопку за ним приду.
Майор выходит вслед за ним. Треплет слегка меня по плечу.
– Крутой у нас комдив. Но умница, сукин сын… – И сам улыбается не совсем удачному своему выражению. – Зайдешь утром ко мне, помозгуем.
Возвращаются саперы. Вволакивают что‑то внутрь – тяжелое и неуклюжее. Гаркуша вытирает лоб, тяжело дышит.
– Бояджиева ранило, – грузно опускается на койку. – Челюсть оторвало.
Бойцы молча, тяжело дыша, усаживают раненого напротив, на другой койке. Он, как неживой, валится на нее, обмякший, с бессильно упавшими на колени руками, с опущенной головой. Она обмотана чем‑то красным. Гимнастерка в крови.
– Назад возвращались… Увидел… Из минометов начал. Кольцова убило… Следов даже не нашли. А ему вот – челюсть.
Раненый мычит. Мотает головой. У ног его уже небольшая, круглая лужица крови. Маруся снимает повязку. Сквозь ее мелькающие руки видны нос, глаза, щеки, лоб с прилипшей прядью черных волос. А внизу ничего, черное и красное. Руки беспомощно цепляются за колени, за юбку. И мычит, мычит, мычит…
– Лучший боец был, – устало говорит Гаркуша. Пилотка с головы его свалилась и так и лежит на полу. – Пятьдесят штук сегодня поставил. И слова не сказал…
И, немного помолчав:
– Зря, значит, все ставили?
Я ничего не отвечаю.
Раненого уводят.
Саперы, выкурив по папиросе, тоже уходят.
Я долго не могу заснуть.
8
С утра меня все раздражает почему‑то. С левой ноги, должно быть, встал. Блоха ползает в портянке, и никак ее не выгонишь. Харламов опять сводку потерял: стоит передо мной, моргает своими черными, армянского типа глазами, разводит руками: «Положил в ящик, а теперь нету…» И тухлый пшенный суп надоел – каждый день, утром и вечером. И табак сырой, не тянется. И газет уже три дня московских нет. И людей с берега всего восемь калек дали.
Все злит.
У Фарбера двух бойцов прямым попаданием в блиндаж убило. Говорил я ему перекрыть землянки рельсами – на «Метизе» их целый штабель лежит, – а он вот провозился, пока людей не потерял. Я даже кричу на него и, когда он молча поворачивается и уходит, возвращаю и заставляю повторить приказание.
Харламова отправляю на берег за какими‑то формами, которые мне совсем не нужны. Просто чтоб не болтался перед глазами.
Валюсь на койку. Чего‑то голова трещит. Связист в углу читает толстую истрепанную книгу.
– А ну, давай сюда! Нечего чтением заниматься.
Беру у него книгу. «Севастопольская страда» – III том. Без начала и конца. На курево, должно быть, пошла. Раскрываю наудачу.
«…Убыль в полках была велика, пополнения же если и были, то ничтожны, так что и самые эти названия – полк, батальон, рота – потеряли свое привычное значение.
В таком, например, боевом полку, как Волынский, вместо четырех тысяч человек оставалось уже не больше тысячи; во всех полках одиннадцатой дивизии: Камчатском, Охотском, Селенгинском, Якутском – так же, как и в полках шестнадцатой – Владимирском, Суздальском, Углицком, Казанском, – не насчитывалось уже больше как по полторы тысячи в каждом…»
