В окопах Сталинграда
– Уйди…
Лицо исчезает, вместо него что‑то белое, или желтое, или красное. Одно на другое находит. В кино бывает такое: расплывающиеся круги, а сверху надпись. Круги расширяются, становятся бледнее, бесцветнее. Дрожат. Потом вдруг нашатырь. Круги исчезают. Вместо них лицо. Золотой чуб, расстегнутый ворот, глаза, смеющиеся голубые глаза. Ширяевские глаза. И чуб ширяевский. И лампа с зеленым абажуром. И нашатырем воняет так, что плакать хочется.
– Узнаешь, инженер?
И голос ширяевский. И кто‑то трясет, обнимает меня, и чей‑то воротник лезет в рот – шершавый и колючий.
Ну конечно, это же наш блиндаж. И Валега. И Харламов. И Ширяев. Настоящий, живой, осязаемый, золоточубый Ширяев.
– Ну, узнаешь?
– Господи боже мой, конечно же.
– Ну слава богу.
– Слава богу.
Мы трясем друг другу руки и смеемся – и не знаем, что еще сказать. И все кругом почему‑то смеются.
– Вы осторожнее, товарищ старший лейтенант, они же ранены. Совсем растрясете.
Это, конечно, Валега. Ширяев отмахивается:
– Какое там раненый. Сорвало кожу, и все. Завтра заживет.
Я чувствую слабость. Голова кружится. Особенно при поворотах.
– Пить хочешь?
Я не успеваю ответить, в зубах моих кисловатая жестянка, и что‑то холодное, приятное разливается по всему телу.
– Откуда взялся, Ширяев?
– С луны свалился.
– Нет. Серьезно.
– Как – откуда? Получил назначение, и все. Комбатом в твой батальон. Недоволен?
Он ничуть не изменился. Даже не похудел. Такой же крепкий, ширококостый, подтянутый, в пилотке на одну бровь.
– А тебя малость того… подвело, – говорит он, и широкая белозубая улыбка никак не может сойти с его лица. – Не очень‑то, по‑видимому, отдыхаете.
– Да, насчет отдыха слабовато… Но погоди, погоди. Сейчас‑то вы откуда взялись?
– Не все ли равно откуда? Взялись, и все.
– А фрицы?
– Фрицы – фрицами. Из оврага убежали. Двух пленных даже оставили.
– А вас много?
– Как сказать… Два батальона. Твой и третий. Человек пятьдесят.
– Пятьдесят?
– Пятьдесят.
– Врешь!
Он опять смеется. И все окружающие смеются.
– Чего же врать. По‑твоему, много?
– А по‑твоему?
– Как сказать…
– Стой… А мост? Мост как?
– Сидит еще там человек пять, – вставляет Харламов, – но не долго уж им.
– Здорово. Просто здорово. А Чумак, Карнаухов?
– Живы, живы…
– Ну слава богу. Дай‑ка еще водицы.
Я выпиваю еще полторы кружки. Ширяев встает.
– Приводи себя в порядок, а я, того, посмотрю, что там делается. Вечером потолкуем – Оскол, Петропавловку вспомним. Помнишь, как на берегу с тобой сидели? – Он протягивает руку. – Да. Филатова помнишь? Пулеметчика. Пожилой такой, ворчун.
– Помню.
– Немецким танком раздавило. Не отошел от пулемета. Так и раздавило их вместе.
– Жаль старика.
– Жаль. Мировой старик был.
– Мировой.
Несколько минут мы молчим.
– Ну, я пошел.
– Валяй. Вечером, значит.
И он уходит, надвинув пилотку на левую бровь. Валега вынимает из кармана завернутый в бумажку табак и протягивает мне.
Вечером мы сидим с Ширяевым на батальонном КП – в трубе под насыпью.
Рана у меня чепуховая – сорвало кожу на лбу и дорожку в волосах сделало. Я могу даже пить. Правда, немного. И мы пьем какой‑то страшно вонючий не то спирт, не то самогон. Закусываем селедкой. Это та самая, которую я выкинул на сопке. Валега, конечно, не мог перенести этого.
– Разве можно выбрасывать? Прошлый раз выпивали, сами говорили – вот селедочки бы, Валега… – И раскладывает ее аккуратненькими ломтиками, без костей, на выкраденной из харламовского архива газете. На этой почве у них всегда возникают ссоры.
Мы сидим и пьем, вспоминаем июнь, июль, первые дни отступления, сарайчики, в которых расстались. После этого Ширяев почти весь батальон потерял. Немцы их около Кантемировки окружили. Сам он чуть в плен не попал. Потом с четырьмя оставшимися бойцами двинулся на Вешенскую. Там опять чуть к немцам не попали. Выкрутились. Перебрались за Дон. За Доном в какую‑то дивизию угодил, собранную из остатков разбитых. Воевал под Калачом. Был легко ранен. Попал в Сталинград – в резерв фронта. Там около месяца проторчал и вот сейчас получил назначение в наш полк комбатом.
Лежа на деревянной, сбитой из досок койке, я рассматриваю Ширяева. Стараюсь найти в нем хоть какую‑нибудь перемену. Нет, все тот же – даже голубой треугольник майки выглядывает из‑за расстегнутого ворота.
– О Максимове ничего не слыхал? – спрашиваю я.
– Нет. Говорил мне кто‑то, не помню уж кто, будто видел его где‑то по эту сторону Дона. Но маловероятно. Я всю эту сторону исколесил – ни разу не встретил.
– А из наших с кем встречался?
