LIB.SU: ЭЛЕКТРОННАЯ БИБЛИОТЕКА

Высота круга. У каждого своя

«Диссертация, публикация, аттестация»… – все‑то ему надо больше всех! А мне этого ничего не нужно, ни‑че‑го, – с внезапно вспыхнувшей страстью она встряхнула головой, уже видя в зеркале несуществующую прическу, которая оказалась совершенно неотразимой. – Не хочу быть женой доктора наук, профессора, гениального, и так далее, и тому подобное – хочу быть просто женщиной, иметь простую спокойную жизнь; хочу ходить в театр, сколько угодно вертеться перед зеркалом, принимать гостей, бывать в гостях у таких же нормальных людей, без сожаления о пропавшем для науки вечере, и ловить на себе мимолетные мужские взгляды, и ничего, ни‑че‑го не надо мне больше от жизни!..

Прорезавшись откуда‑то глубоко изнутри, сквозь золотистый шум сладостно прозвучал первый звонок.

И все, – она подмигнула своему отражению, просто‑таки распираемая невыносимо счастливым ощущением сегодняшнего, свалившегося на нее по волшебству вечера. – И все – разведусь с ним, и пускай спит в обнимку со своими учеными бумажками, раз они ему дороже живой жены; а я… я найду себе настоящую жизнь, я…

Из‑за спины возникла, осторожно улыбаясь, усатая физиономия военного.

Надя вспыхнула, точно уличенная в чем‑то неприличном, не предназначенном для посторонних глаз – словно лишь зеркалу, вечно переменчивому, но все терпящему в своей молчаливой мудрости, могла передать она свои внезапные мечты – и порывисто обернулась.

Военный тянул лет на сорок – возраст истинной мужской взрослости, высоты полного разрешения жизненной мелодии, когда мужчина, если только он настоящий мужчина, достигает наивысшего подъема сил, раскрывая все заложенные в себе темы и звуча наконец полнокровным многоголосием. И был он, судя по всему, моряком: на черном кителе, масляно сверкающем тяжелым золотом больших пузатых пуговиц, блестел сине‑белый остренький кораблик, под которым на смешных коротких цепочках покачивалась железочка с цифрой «3», – и в чинах, наверное, не очень малых. Вдоль погон с изысканной неровностью бежали две лимонные полоски, вытканные перемежающимися крошечными стежочками, а над ними чешуйчато бугрились две больших желтых звезды с тонкими лучами и круглыми пуговками в серединках.

Надя молча улыбнулась, пытаясь рассмотреть свое отражение в его выпуклых карих глазах – военный уставился на нее, тихонько шевеля усами, словно не сразу узнав в новом виде, потом кашлянул и выдавил не очень уверенно:

– Может, в буфет направимся?

Нерешительность его, так забавно диссонирующая со строгой черной формой, тяжелозвездными погонами и тремя коротенькими красно‑зелеными ленточками каких‑то наград на левом борту кителя, рассмешила Надю своей детски незапятнанной чистотой, которую странно было видеть в таком большом мужчине – и ей стало совсем легко.

– Да нет, – она улыбнулась, двумя руками неторопливо поправила не нуждающиеся в том волосы на затылке, упиваясь давно забытым томлением груди, тесно сдавленной натянутым до предела платьем. – Это можно будет сделать в антракте. Звонок уже был, нам пора в зал.

Они сидели в седьмом ряду, слева от центрального прохода – точно напротив утопленных в светлом провале оркестровой ямы первых скрипок. Медленно покраснев стынущими углями, ушли во мрак золотые брызги неимоверно далекой люстры и дрожащие искорки маленьких ярусных бра – и зал затих, словно оглушенный упавшей со всех сторон вибрирующей темнотой, среди которой игрушечно и ярко сиял косо подсвеченный занавес, знаменитый Мариинский занавес, раскинувший на синем фоне блестящую анфиладу уходящих в бесконечность сцен. В том самом манящем, головокружительно сказочном, спрятанном от посторонних глаз раю, где вот‑вот должна была родиться музыка, тихо и гулко шуршали сдавленный голоса, звенели короткие смешки, глухо стукали каблуки, скрипели раздвигаемые стулья, шелестели сухие страницы партитур…

Пропел свою «ля» гобой, давая тон для настройки – о, как Надя любила этот миг, непосредственно предшествующий рождению музыки, эту быструю, молниеносную подстройку оркестра перед началом игры, делаемую как будто специально для того, чтоб притихшие слушатели осознали факт создания музыки именно для них – ему отозвалась длинно дрожащая струна первой скрипки, и звук мгновенно перекинулся на весь оркестр, жарко вспыхнул, полыхнул, как сухая газета на ветру, волной какофонии прокатился по всем группам и так же неожиданно утих, найдя свое точное место в каждом инструменте.

Первая скрипка… – Надя опять горько нахмурилась. – И я, я могла там быть – там, в ниспадающем черном платье, у подсвеченного золотом пюпитра, перед раскрытой нотной книжкой, и от каждого движения моей руки тоже зависел бы каждый такт всей общей музыки. Он, он, он – он и только он во всем виноват, из‑за него все рухнуло в бездну…

Над неразличимо зеленым бархатом барьера, тускло поблескивающего отполированной локтями металлической табличкой с затейливо вывязанным именем «Эдуард Францевич Направник», возникла темная фигура, остро сверкнула в нижнем свете крахмальной полоской манжеты.

Маэстро… – Надя напряглась в невыносимо, сладком и ужасном ожидании первого звука – как замирала она в больном детстве, переживая неразличимый и тянущийся целую вечность миг между щипучим касанием спиртовой ватки и холодным ударом шприца – в ожидании, когда мечтается, чтоб скорее свершилось ожидаемое, и в то же время изо всех сил хочется его отсрочить, потому что пока ждешь – все еще ждешь, а когда дождешься…

Дирижер вскинул невидимую палочку.

Из глубины оркестровой ямы в напряженную пустоту зала выпорхнул тихий голос первого гобоя: начальные такты мелодии любви – слабой, нерешительной и неразрешенной, но безумно счастливой любви мятущейся Одетты, обманутой девушки‑лебедя. Звуки пульсирующей тонкой змейкой унеслись вверх, готовые сразу раствориться в глухой массе темноты – но быстро гаснущую тему подхватил кларнет, через миг вступили скрипки. Мелодия взмахнула окрепшими крыльями, оторвалась от бархатного барьера и метнулась вверх, закружилась над замершим партером, звонко ударяясь о золотые ряды ярусов, тонко играя невидимым хрусталем люстры, точно пыталась сквозь каменный свод найти выход к чистому вечернему небу.

Надя почувствовала, как всегда в эти мгновения, что внутри у нее все сжимается, заходясь томительной дрожью, словно тонкая мелодия всколыхнула в ней все, когда‑то запрятанное поглубже, чтоб не мешало до поры – а теперь шевельнувшееся и отозвавшееся неожиданной болью. Мелодия тянула за собой, мелодия словно рвала ее изнутри, не позволяя сидеть на месте; мелодия невидимой рукой влекла ее куда‑то вперед – сквозь занавес и нарисованные за ним декорации к настоящему, тревожному но счастливому, пламенеющему раннему рассвету – и Надя крепко впилась пальцами в жесткое дерево подлокотников, чтоб удержаться на месте.

Где‑то рядом вспыхнул звонкий металлический шорох – Надя досадливо обернулась и встретилась с темными глазами спутника.

– Шоколадку… – зашептал было он и осекся, увидев, вероятно, что‑то совершенно неожиданное в ее лице, принудившее его замолчать.