Взгляни на меня
Мы с ней неловко попрощались. Мелани спрятала лист с автографом в карман фартука и скрылась за дверями, позабыв о брошенной на стол тряпке. Такой ли скомканной она представляла встречу с актрисой Вивьен Энри, которой восхищалась? И правда ли так нужно ей знать, что с “успешной и потрясающей Вивьен Энри” всё с первого вдоха закрутилось как‑то неправильно?
Я повертела в руках блокнот, рассеянно прочертила ногтем чистые листы и задумалась – уместилась бы моя история на этих оставшихся десяти страницах? Первая про боль и надежды сумрачного района Лондона, в котором я росла. Вторая о попытках выбраться из беспросветного тупика? Третья про бессердечие и распутство мира, который обеспечивает публику развлечениями? И так до бесконечности? Если бы я решилась разоткровенничаться, с какого момента могла бы начать рассказ?
Вернувшись домой, я поднялась в спальню, покопалась в ящиках, вытащила толстую тетрадь, которую планировала использовать для записи новых рецептов. И той же ручкой, какой начеркала напутствие Мелани, настороженно нацарапала посередине “обрывок 1”. Да, обрывок. Не глава. Кусочек памяти.
Легко ли быть честным с собой, собрать портрет из множества осколков и не остановиться, когда разбуженное прошлое вцепится в горло?
Обрывок 2
Если пресса не выкатывала бредни о моих запойных похождениях, то увлечённо изображала закаляющие сложности, с которыми пришлось бороться. Журналисты лепили идеальную историю воскрешения из пепла после оглушительного краха. Нельзя сказать, что они промахнулись с выбором тональности. Но реальность нередко бывает ужасней любой её реконструкции.
Интересно, чем на самом деле так впечатлилась Мелани? Я не уточнила, но потом стало любопытно, какая же деталь зажгла в ней искру решимости влиться в мир театра и кино. Я отталкивалась от её мечтательно звучащего слова “вдохновение” и двигалась к истоку пути простой официантки из Форест Гейта.
Мама добивалась гарантии моей счастливой жизни даже совершенно абсурдными способами. Например, имя. Эллетра Вивьен Энри. В каком‑то журнале мама наткнулась на глупую статью и запомнила, что Эллетра означает «сверкающая». Она любила повторять с ласковой улыбкой, что небо подарило мне шанс сиять. А я не понимала, как такое мутное и едва живое небо могло хоть что‑то подарить и исправить. В моём детстве оно всегда было одинаковым – та же холодная, тусклая глыба и над крышей дома, и над глухой тишиной кладбища, где однажды выросло надгробие с её именем – Жаклин Энри. Мама умерла, когда мне едва исполнилось четырнадцать. Внезапная остановка сердца оборвала её запутанную жизнь.
«Даже следуя тропе, подсказанной всеми священными книгами разом, мы сгораем, Эллетра. Не всё ли равно, как именно мы в итоге сгорим?» – с грустной улыбкой говорила мама. Для себя она никогда не искала спасения.
Она была проституткой. Покинула сумрак неуютного и жестокого Парижа, отреклась от семьи и затерялась в тени Лондона. Работала в отеле с целым букетом особых услуг. Не для отдыха образцовых семейных пар. Хозяин отеля Джек Тови относился к ней с особым трепетом, и мама пользовалась этим суррогатом доброты и сострадания, спаянного с жаждой выгоды. Возможно, он и показал, как перехитрить Лондон. Мама не рассказывала, когда получила гражданство. Наверняка отыскала лазейку, полулегальный способ, сотканный из сплошных рисков и опасностей. Она научилась приспосабливаться и выкручиваться. Может, заключила фиктивный брак с британцем. И ей повезло, что дело не закончилось арестом и судом. Мама сделала всё, чтобы я стала полноценной англичанкой, а не безголосой и безоружной невидимкой в неразберихе законов и ограничений. Она не считала, что достойна другой жизни, чистой и безопасной. Билась, оборонялась, выпутывалась, напирала и действовала ради меня. Жертвовала всем. А ведь она и на девятом месяце была так называемым “десертом в отеле”. Хозяин не принуждал, но мама продолжала работать. О беременности узнала поздно и, храня в сердце осколок веры в своего молчаливого бога, не смогла погасить зародившуюся жизнь. Хотела отдать меня другим людям. Но всё‑таки оставила.
В детстве я знала ничтожно мало об отце. Мама вылепила скользкий и блёклый образ коротким, зыбким признанием – он был одним из тех, с кем мама недолго встречалась. Сбежал, узнав о беременности. Жил не в Форест Гейте, иначе гудящие осы слухов давно бы ужалили самыми мерзкими подробностями этих отношений. Мама утверждала, что не любила его, просто искала способ отвлечься, оттереть копоть тлеющей жизни. Так она рассказывала и мне этого хватало. Я уверена: мама не смогла бы подобрать слова, какими можно склеить кусочки безобразной, удушливой правды о том, кто на самом деле оказался моим отцом. Такое не принято рассказывать своим детям, чтобы те не смерзались с ледяными корками стыда и не считали себя нелепой ошибкой.
Необходимость зарабатывать как можно больше неизбежно истощала и загоняла маму в ловушку, о которой я и не подозревала. И ей казалось – действительно помочь мне мог только вечно занятый и недоступный бог, а она лишь готовила к непредсказуемости реального мира.
Но сколько бы мама ни старалась уберечь от кишащих вокруг несправедливостей, это было невозможно. Кошмар улиц проникал и в наш дом: многое о горечи и зверствах беспокойного района я узнавала, прячась за дверью ванной комнаты и подслушивая разговоры мамы и её подруги Мегуми. Помню историю их знакомой по имени Нони. Она родилась на острове Сент‑Люсия, когда тот ещё был британской колонией, и переехала в Гастингс вместе с чернокожей матерью и отчимом‑англичанином. У меня закололо сердце от жгучей зависти – её весёлое детство звенело свободой, полное света, яркой зелени садов и чистоты морского берега. Совсем не похоже на холодные камни и бурлящую злость угрюмого Форест Гейта девяностых.
И вот Нони, повзрослев, имея безупречный юго‑восточный акцент и хорошее образование, перебралась сюда к мужу. Далеко от респектабельного британского общества среднего класса. Здесь закрепился жёсткий порядок: в речи каждого чернокожего должен звенеть грубый, обличающий отзвук грязного происхождения. Иначе посчитали бы, что ты важничаешь, лепишь из себя нечто величественное и утончённое. Нужно вписываться в невзрачность и зажатость окружения, чтобы не нарваться на проблемы. Нони не знала о важности этих неписаных суровых правил, и потому простой громкий спор со старым другом на улице кончился тем, что полицейские схватили её, нацепили наручники, поволокли и швырнули в фургон, как пойманную бродячую собаку. Не помогли ни её объяснения, ни защита друга. Чернокожой женщине нельзя повышать голос в присутствии полицейского при исполнении служебных обязанностей. Если, конечно, в обязанности входило осквернение человеческого достоинства… Унизительный досмотр с раздеванием, глумление, непристойности, словно всё это происходило не в участке, а в сыром сумраке подворотни с бешеными мерзавцами. Нони, прикрываясь и корчась от издевательств и оскорблений, заметила притихшую блондинку, сжимавшую какую‑то толстую папку. Нони спросила сквозь слёзы, надеясь ухватить ниточку человечности и сострадания: “Зачем вы это делаете? Вы ведь тоже женщина”. Но блондинке было плевать. Здесь она не женщина, а полицейский. А потом Нони предъявили обвинение в угрожающем поведении. Таким, как она, запрещено и пытаться доказать, что люди в форме могут ошибаться.